За холмы, где паляща хлябь Дым, пепел, пламень, смерть рыгает, За Т..
Затем я спросил, где дом вдовы раввина, и мне его показали. Я вошел во двор, в один из тех дворов, при виде которых у вас возникает сомнение, живет ли здесь кто-нибудь вооб..
Вопреки воле отца, без каких бы то ни было средств он вместе со своим товарищем, Соколовым, отправляется..
Писемский еще раз поставил здесь вопрос, который волновал его всю жизнь: в чем смысл существования целого класса людей, живущих за счет чужого труда? Во времена Писемского это был один из самых сложных вопросов, приковывавших внимание всех лучших людей общества. Русское дворянство, как и всякий эксплуататорский класс, создало целую систему "теорий", доказывающих необходимость и даже благодетельность своего существования. Православная церковь внушала массам безграмотного, забитого народа, что господин поставлен "от бога". Ученые идеологи возвеличивали дворянство как единственный просвещенный класс, насаждающий в отсталой России блага культуры и цивилизации, воздвигающий своими усилиями славу и мощь Российского государства. Из поколения в поколение лучшие люди русского общества стремились вскрыть лживость этих "теорий". И в первых рядах борцов против дворянской идеологии всегда шли русские литераторы. Еще в XVIII столетии Новиков, Фонвизин, молодой Крылов пришли к мысли о том, что существует тесная связь между дворянской дикостью и развращенностью и дворянским бытием за счет труда крепостных. И все-таки даже этим писателям казалось, что жизнь за счет труда крепостных развращает только необразованных, непросвещенных помещиков. Как и многие люди того времени, они надеялись, что по мере распространения просвещения число добродетельных, гуманных помещиков будет неизменно увеличиваться, а следовательно, и участь народа будет облегчаться, а "злых" дворян будет все меньше и меньше. Но не эта прекраснодушная вера определяла характер их произведений. Просвещенные, исполненные благороднейших мыслей и чувств Стародумы, Правдины и Милоны были все-таки исключением. Они терялись в тени таких массивных созданий, как Простаковы и Скотинины, которые воплощали в себе черты и нравы всей дворянской массы. Именно в этом и заключалась сила лучших произведений XVIII века. Но в первой половине XIX века, в пору дальнейшего обострения кризиса крепостнической системы, литераторы, стоявшие на страже интересов дворянства, перевернули это соотношение. Они выдвигали на первый план среднего или богатого, образованного, "гуманного" помещика, как истинного выразителя сущности дворянского класса. Наряду с этим рыцарем "просвещения" они показывали и "непросвещенного" помещика. Как правило, это был мелкопоместный, живущий в деревенской глуши крепостник. На фоне общего "благополучия" в стране - а литературные адвокаты дворянства только то и делали, что доказывали эту "истину", - можно было и посмеяться над деревенским увальнем. Даже Булгарин и его приспешники - и те "обличали" помещика-провинциала, злой нрав которого не смягчен просвещением и который по этой причине нарушает нормы дворянской морали, а иногда и законности, что, впрочем, всегда, как уверяли эти писатели, пресекалось попечительными властями. Разоблачение этой реакционной идиллии со времен Пушкина было одной из главных задач русской литературы.
... Вы — единственный человек, перед которым мне не стыдно обнажить и свои душевные язвы, и свои запутанные обстоятельства. Вы понимаете слишком много и смотрите слишком далеко и широко, несмотря на то, что Вас самих благое Провидение предохранило от различных омутов падения.
Крепко запало мне в душу слово Гоголя: "с словом надобно обходиться честно";1 книга его осветила для меня всю бездну, в которой я стоял,— бездну шаткого безверия, самодовольных теорий, разврата, лжи и недобросовестности; позорно стало мне звание софиста, стыдно взглянуть на все свое прошедшее... "Лучше быть поденщиком",— сказал я себе, и — видит Бог — я готов бы был камни таскать скорее, чем продолжать говорить самоуверенно то, что отвергает душа моя... Мне надоела и опротивела и бесплодная софистика, и бесплодно-праздная жизнь, и от болезни ли нравственной, от другого ли чего-либо, но среди этих нравственных пыток посещали меня в последнее время минуты, давно незнакомые, минуты, когда опять я чувствовал себя чистым, свободным, гордым... когда я благодарил Неведомого за то, что спадает с меня постепенно гниль разочарования и безочарования, что снова способен я пламенно верить в добро... Я чувствую — нет, я знаю, что силы мной не растрачены, что их еще слишком много, но есть путы, которые мешают им. Повторяю, помогите мне нравственно подняться. Путы эти — долги и болезни физические. Для того чтобы я мог запереться в уединение, в самого себя,— надобно разделаться с мелкими, но беспокойными долгами; для того чтобы я светлее взглянул на жизнь, я должен позаботиться о своей физической природе, которая — это назовите, пожалуй, пунктом моего помешательства — слишком тесно связана с нравственной: развитие и поправление своих физических сил кажется мне столько же необходимым, сколько занятие естественными науками, которому я начал посвящать все свое свободное время...