"Экая подлая натуришка!" - подумал я и молчал. - Таперича при разделке, когда дело это было, - продолжал опять Пузич, - генерал сейчас сделал мне отличнейшее угощенье и выкинул пятьдесят рублев серебром лишних. "На, говорит, тебе, Пузич, за то, что нраву моему, значит, угодил". И эти деньги мне, ваше высокопривосходительство, дороже капитала миллионного: значит, могу служить господам. Я все молчал. Выждав немного, Пузич снова заговорил: - А насчет вашей работы, я так полагаю, что мое особенное старание быть должно. Таперича, когда моя работа у вас пойдет, вы извольте лечь на ваш диванчик и почивать - больше того ничего сказать не могу. Я взглянул на Семена: в лице его изображались досада и презрение. - Не дам больше ста, - сказал я решительно. Пузич перенял свою шляпу из одной руки в другую. - Этой цены, ваше высокородие, никому взять несообразно, - проговорил он и потом, постояв довольно долго, присовокупил, вздохнув: - Прощенья, значит, просим, - и стал молиться, и молился опять долго. - Только то выходит, что за пятнадцать верст сапоги понапрасну топтал, - пробурчал он. - Эка, паря, что ты сапоги потоптал, так и дать тебе тысячу! - возразил Семен. Пузич, ничего на это не возразив, повторил еще раз: - Прощенья просим, ваше высокородие, - и пошел; Семен за ним; но я видел, что Пузич не уйдет и воротится, потому что шел он очень медленно по красному двору и все что-то толковал Семену. Через несколько минут они действительно опять воротились. - Сто берет, - сказал Семен. - Хоша три рублика серебром, ваше высокородие, набавьте: по крайности я на артель ведро вина куплю, - присовокупил Пузич с подло просительным выражением в лице. - На артель, братец, я сам куплю ведро вина, а тебе копейки не прибавлю, - возразил я. Пузич грустно покачал головой. - Как нынче и на свете стало жить - не знаем, - начал он, - господа, выходит, пошли скупые, работы дешевые... Задаточку уж, ваше высокородие, извольте мне пожаловать, - прибавил он еще более просящим голосом. - Сколько ж тебе? - Двадцать пять рубликов серебром, - отвечал Пузич совершенно уж неестественным тоном. Видимо, что он принадлежал к разряду тех людей, которые о деньгах покойно и без нервного раздражения не могут даже говорить. Я подал ему двадцать пять рублей; Семену это не понравилось. - Что в задаток-то хватаешь? Не убежим от твоих денег! - сказал он Пузичу. - Ах, Семен Яковлич, бог с тобой! Выходит, словно ты наших делов не знаешь, - проговорил тот, засовывая дрожащею рукою бумажку в кожаную кису, висевшую у него на шее. - Ты сам, паря, свои дела лучше нашего знаешь, - отвечал Семен. - Теперь вот ты у нас работу берешь, а я тебе при барине говорю, чтоб опосля чего не вышло: ты там как знаешь, а чтоб на нашей работе Петруха был беспременно. Пузич насмешливо улыбнулся. - Петруха? - повторил он с усмешкою и обратился ко мне. - Когда я, ваше привосходительство, сам на работе, что же значит Петруха? Какое он звание может иметь, когда сам подрядчик тут, извините вы меня, Семен Яковлич, - отнесся он к Семену.
... По долгосрочному прогнозу, в течение трех-четырех дней распространится высокое атмосферное давление с материка и возникнут метеорологические явления, характерные для лета. Мое единственное желание - в течение трех дней закончить приготовления для твоей встречи и сделать так, чтобы ты начала читать это письмо. Но нельзя сказать, что три дня - срок достаточный. Как ты сама видишь, показания, о которых я упоминал, - это три исписанные убористым почерком тетради, которые охватывают события целого года. В день я должен обработать по тетради, добавлять, вычеркивать, переделывать и оставить тебе в таком виде, который бы удовлетворил меня, - труд поистине огромный. Я настроился на работу и, купив на ужин пирожки с мясом, обильно сдобренные чесноком, вернулся сегодня домой часа на два раньше обычного. Ну и какой же результат?.. Отвратительный... Я вновь ощутил, к чему может привести убийственный недостаток времени. Пробежал написанное и почувствовал омерзение к себе - записки выглядят почти как попытка оправдаться. Но такое неизбежно в эту залитую дождем, будто созданную для гибели ночь, когда промозглая сырость тревожит душу. Не стану отрицать - финал выглядит достаточно жалким, но я тешу себя надеждой, что всегда полностью отдавал себе отчет в происходящем. Без этой уверенности я вряд ли мог бы писать с такой неутолимой жадностью, независимо от того, послужат мои записки подтверждением алиби или, наоборот, вещественным доказательством виновности. Я до сих пор твердо убежден в одном, и не потому, что нелегко признать свое поражение: лабиринт, в который я сам себя загнал, был моим логически неизбежным страшным судом. Но вопреки ожиданиям мои записки взывают жалким голосом, похожим на голос приблудной кошки, запертой в комнате. Не знаю, удастся ли мне, забыв, что я располагаю всего тремя днями, обработать записки на столько, чтобы они меня удовлетворили. Ну, хватит. Настал момент, когда я утвердился в мысли откровенно рассказать обо всем - ощущение, точно в горле застрял непрожеванный кусок жилистого мяса, стало для меня невыносимым...