- Из наших ведь, брат, мужицких извинений не шубу шить, это что! - возразил в свою очередь Семен. - Не на одной нашей работе, а и на всякой Петруху от тебя требуют - знаем тоже. Пузич еще насмешливее покачал головою. - Ежели теперича, чтоб барину сделать удовольствие, Семен Яковлич, мы о Петрухе не постоим, за Петруху нам стоять много нечего: артель моя большая. - Артель твою, Пузич, и мы тоже знаем; я опять при барине говорю: окроме Петрухи, другой прочий може у тебя только с нынешнего Николы топор в руки взял, так уж с того спросить много нечего. - А Петруха-то кто ж такой? - спросил я Семена. - Уставщик; по всей артели парень надежный, - отвечал он. - Кто про это говорит! Мастер отличнейший, в лучшем виде значит. Ежели теперича, ваше привосходительство, с позволения так сказать, по нашим делам он человек, значит, больной, а мы держим его без пролежек; ваше привосходительство, жалование, значит, кладем ему сполна, - проговорил Пузич, но таким голосом, по тону которого ясно было видно, что похвала Петрухе была ему нож острый, и он ее поддерживал только по своим торговым расчетам. При прощанье Пузич стал просить у меня полтинничка в придачу ему на чай. В полтиннике мне уж совестно было отказать - я ему дал, но Семен и против этого протестовал: - Ну, паря, славная ты выжима! - проговорил он Пузичу, на что тот отвечал только вздохом.
III
Сделать ригу я задумал не столько по необходимости, сколько для развлечения. Помещики, обреченные на постоянную жизнь в деревне, очень хорошо знают, что стройка в деревне - благодать, самое живое развлечение; точно должность получил, приличную своим способностям: каждое утро сходишь посмотреть, потолкуешь; после обеда опять идешь посмотреть; вечером тоже. Все это делал, конечно, и я. Пузич пришел ко мне работать сам четверт: с молодым парнем, Матюшкой, толсторожим и глуповатым на лицо, с Сергеичем, стариком очень благообразным, который обратил особенно мое внимание на себя тем, что рубил какими-то маленькими и очень красивыми щепочками и говорил самым мягким тенором, и все всклад. Уставщик Петруха был мужик высокого роста, сухой, с строгим выражением в глазах и с ироническим складом в губах. Он говорил мало, но резко и насмешливо. Сам Пузич оказался на работе совершенная дрянь: он суетился, кричал, бранил, впрочем, одного только Матюшку, который принимал его брань с простодушной и глупой улыбкой. - Всегда тебя так бранит подрядчик? - спросил я его. - Завселды... дядюшка ведь он мне, завселды все лается, - отвечал он мне и засмеялся. Над Сергеичем Пузич только важничал, но перед Петрухой - другое дело: тот его, видимо, уничтожал своею личностью и чувствовал, кажется, особое наслаждение топтать его в грязь по всем распоряжениям в работе. Достаточно было Пузичу выбрать какое-нибудь бревно и положить его на углы, для пригонки, как Петр подходил, осматривал и распоряжался, чтоб бревно это сбросили, а тащили другое. - Что? Аль неладно? - спрашивал при этом Пузич каким-то робким голосом; но Петр даже не удостоивал его ответом, молча размечал, и Пузич смиренно усаживался и начинал рубить по отметкам работника.
... Все семейство его состояло из старухи
Устиньи, которая ходила за ним, как за ребенком, и огромной датской
собаки, Плутуса, за которой он ходил, как за сыном. Сначала являлась у
него мысль, что жизнь его не полна, что нет никого, кто встретил бы его
при возвращении в небольшой домик, что на Поварской, кто стер бы пот и
пыль не только с лица, но и с души. Мысль эта занимала его несколько
времени; он даже намекал об этом Устинье, и Устинья советовалась тайком от
него с ворожеею, какая будет невеста:
трефовая или червонная; но как приступить к такому трудному делу? Между
тем время шло, шло, а Иван Сергеевич старелся да старелся. Потом являлась
еще другая мысль. У него было душ сто крестьян в Смоленской губернии, из
коих пятьдесят платили оброк, а прочие, зная нрав барина, платили только
старосте за право не давать ни копейки помещику. Почему ж не ехать в свою
деревню, не завести хозяйство, не сеять лозу и клевер, не пахать
по-голландски нашу русскую землю? И вот он купил все тома "Трудов Вольного
экономического общества". Но какое страшное одиночество! Сверх того, и на
это надобно было более решимости, нежели у Ивана Сергеевича было. Что ж
делать? Остаться холостым в Москве - это было всего легче, стоило только
продолжать жить. Правда, горькие минуты бывают с человеком, который, думая
до 45 лет, что из себя сделать, увидит наконец, что уж выбор невозможен и
что некуда себя деть, а остается доживать свой век, пока бог грехам
терпит. В эти горькие минуты, которые бывали, впрочем, очень редко, Иван
Сергеевич брал шляпу, палку из сахарного тростника и отправлялся или
гулять до тех пор, пока физическая усталость сделается отдыхом моральной,
или к одному из двух-трех знакомых, просиживал там несколько часов и потом
преспокойно возвращался домой, где на лестнице ожидал его Плутус, а в
горнице - Устинья. Но сутки состоят из 24 часов, и потому за всеми
посещениями, за сном, за обедом остается еще много времени; его Иван
Сергеевич употреблял на приведение в порядок своих вещей и на чтение...