Алексеевский равелин в 1862-65 гг. (Из моих воспоминаний). - Русская старина, 1901, N 12, стр. 576.} Ни в коем случае нельзя игнорировать еще одно авторитетное..
А это (альпийская вершина) -- голая, холодная, серая площадка, и где-то там красивое что-то подернуто дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чув..
Я опустил винчестер и медленно прошел среди оторопелой толпы в отведенную мне хижину. Оставаться в деревне на ночь казалось мне небезопасным...
Отцу тоже, видно, была не совсем легка эта сцена. - Ну, ступайте! - сказал он, закидывая, по обыкновению, глаза в сторону. Михайло Евплов, однако, не трогался. Он, кажется, пережидал, чтобы первый пошел сын. По лицу Тимки мне показалось, что он хотел что-то сказать, но не смел ли, или не хотел этого сделать, только круто повернулся и пошел. - Вы уж, батюшка, сделайте милость, прикажите, чтоб и супружница его слушалась и не фыркала... - сказал Михайло Евплов. - Чтоб и супружница слушалась, слышь! - повторил отец, грозя Тимке пальцем. Но тот ничего не отвечал, и я слышал, что он сердито хлопнул в лакейской дверями. Михайло Евплов постоял еще несколько времени, покачал в раздумье головой и проговорил: - Такой этот нынче молодой народ стал, что срам только один с ним. Но, видя, что отец ничего ему не отвечает, он тоже повернулся и пошел, - но залу стал проходить медленно, неторопливо и все точно к чему-то прислушиваясь.
II
Прошло времени недели с две. Мы ужинали. Отец (он все это время был заметно в дурном расположении духа и теперь кидающий то туда, то сюда свой беспокойный взгляд) вдруг побледнел и, проворно вставая, проговорил: - Фомкино горит! Мы взглянули по направлению его глаз: все наши окна были залиты заревом. - Батюшка, может быть, это овин! - хотела было успокоить его матушка. - Вся деревня, сударыня, в огне!.. Выдумала!.. Лошадь мне! - кричал старик, проворно сбрасывая с себя халат. Матушка сама стала ему подавать одеваться: горничная прислуга вся уж разбежалась по избам, чтобы поразузнать и поохать насчет пожару. В залу вошел наш приказчик Кирьян, со своей обычной, не совсем умной и озабоченной рожей и теперь совсем опешивший от страху. - В Фомкине несчастье-с! - проговорил он. - Людей туда!.. Лошадь мне! - говорил батюшка, застегивая дрожащими руками свой полевой чепан. Мне тоже захотелось съездить на пожар. - Папаша, возьми меня! - запросился я. - Перестань, пащенок! - прикрикнул было на меня старик. Но я не отставал: - Папаша, возьми! - Ах ты!.. Ну, поезжай! Он вообще любил несколько геройские с моей стороны выходки; но матушка напротив. - Алексей, что ты хочешь со мной делать?.. Пощади ты меня хоть сколько-нибудь! - сказала она в одно и то же время строгим и умоляющим голосом. Но я уже почти не слыхал ее: выбежав на улицу и видя, что поваренок Гришка вел оседланную лошадь, я отнял ее у него и сейчас же на нее взгромоздился. Со стороны от Фомкина слышался наносимый ветром беспорядочный звон набатного колокола. Через несколько минут привели и отцу беговые дрожки. Точно молоденький мальчик, он проворно, хоть и тяжело, опустился на них. Человек шесть дворовых людей было около нас верхами. На крыльце появилась матушка. - Возьмите неопалимую купину, что вы, на кого надеетесь? - сказала она. Кирьян подъехал к ней и, приняв у нее образ, положил его, перекрестясь, за пазуху. Пока мы съезжали со двора, матушка не переставала нас крестить вслед.
... Надо идти! Проще всего обойти кругом, вслед за группой туристов, ведомых сурового вида молодой дамой, которая вполголоса по-английски разъясняет что-то молодым людям, у которых на лацканах пиджаков значки, изображающие миниатюрные весы. Алина подходит к ним, рассматривает первое надгробное изваяние некоего субъекта, усевшегося, словно святой, в нише, окруженного двумя дамами в пеплумах; одна из них протягивает ему венок, а другая поглаживает большого курчавого каменного пса. Алина слышит слово "Сез" и, решив, что речь идет о Людовике XVI, а вовсе не о его защитнике, уходит, сочтя, что сходства с королем весьма мало. Мэтра Лере тут нет. Нет его и дальше, метрах в двадцати, около памятника погибшим, где полная вдохновения Франция надевает военный шлем на судебного чиновника в мантии, более пригодной для зала суда, чем для окопов. Далее, следуя за туристами, направляющимися в гражданский суд, Алина оказывается в коридоре у большой лестницы с балюстрадой и останавливается как вкопанная; ноги у нее вдруг подкашиваются, но взгляд становится злым, рот приоткрывается - не то она хочет укусить, не то поцеловать. По лестнице медленно идет, опустив глаза Луи, с плащом на руке, в сиреневом галстуке, хотя это никак не вяжется с его синим костюмом, купленным Алиной шесть лет назад, - если бы та, другая, была заботливой, давно бы сдала его в химчистку. Луи не похож на уверенного и довольного собой человека - это видно по его лицу, по руке, судорожно впившейся в рукав мантии идущего рядом мэтра Гранса, розовая лысина которого так и блестит, обрамленная монашеским венчиком седых волос. Жан Гранса, вы только подумайте! Тот самый троюродный братец, который в прежние времена нашептывал ей, Алине, всякие плоские остроты, и вот теперь он против нее. Он заметил ее, этот судейский крючок, вежливо поклонился и прижал к сердцу портфель, словно щит, потом сразу же отвернулся, как совсем посторонний этой женщине, с которой его породнил ее брак: ведь его задача расправиться теперь с Алиной; он слегка подтолкнул Луи, предупреждая его о присутствии супруги; у Алины стеснило дыхание, словно это ее толкнули в бок...