Произведение размещено на сайте Российской Литературной Сети www.pisemskiy.org.ru.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.
Администратор сайта: Антон Забережный. Желаем Вам приятного чтения!


Писемский А. Ф. — Люди сороковых годов

{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.


* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *


I

ПОКРОВИТЕЛЬНИЦА

В начале 1830-х годов, в июле месяце, на балконе господского дома в усадьбе в Воздвиженском сидело несколько лиц. Вся картина, которая рождается при этом в воображении автора, носит на себе чисто уж исторический характер: от деревянного, во вкусе итальянских вилл, дома остались теперь одни только развалины; вместо сада, в котором некогда были и подстриженные деревья, и гладко убитые дорожки, вам представляются группы бестолково растущих деревьев; в левой стороне сада, самой поэтической, где прежде устроен был "Парнас", в последнее время один аферист построил винный завод; но и аферист уж этот лопнул, и завод его стоял без окон и без дверей - словом, все, что было делом рук человеческих, в настоящее время или полуразрушилось, или совершенно было уничтожено, и один только созданный богом вид на подгородное озеро, на самый городок, на идущие по другую сторону озера луга, - на которых, говорят, охотился Шемяка, - оставался по-прежнему прелестен.
Наши северные мужики конечно уж принадлежат к существам самым равнодушным к красотам природы; но и те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали иногда, явно показывая тем, что они тут видят то, чего в других местах не видывали!
Мысли и чувствования, которые высказывало сидевшее на балконе общество, тоже были совершенно несовременного свойства. Сама хозяйка, женщина уже лет за пятьдесят, вдова александровского генерал-адъютанта, Александра Григорьевна Абреева, - совершенная блондинка, с лицом холодным и малоподвижным, - по тогдашней моде в буклях, в щеголеватом капоте-распашонке, в вышитой юбке, сидела и вязала бисерный шнурок. По нравственным своим свойствам дама эта была то, что у нас называют чехвалка. Будучи от природы весьма обыкновенных умственных и всяких других душевных качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя и представлять, что она была женщина и умная, и добрая, и с твердым характером; для этой цели она всегда говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно и красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы и возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать; не жалея ни денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство и переписку с разными умными людьми и, наконец, самым публичным образом творила добрые дела. Все эти старания ее, нельзя сказать, чтобы не венчались почти полным успехом: по крайней мере, большая часть ее знакомых считали ее безусловно женщиной умной; другие именовали ее женщиною долга и святых обязанностей; только один петербургский доктор, тоже друг ее, назвал ее лимфой.
У Александры Григорьевны был всего один сын, Сережа, мальчик лет четырнадцати, паж{4}. В отношении его она старалась представиться в одно и то же время матерью строгою и страстною. В самом же деле он был только игрушкой ее самолюбия. Она воображала его будущим генерал-адъютантом, потом каким-нибудь господарем молдаванским; а там, пожалуй, и королем греческим: воображение ее в этом случае ни перед чем не останавливалось! В вечер, взятый мною для описания, Сережа был у матери в Воздвиженском, на вакации, и сидел невдалеке от нее, закинув голову на задок стула. Он был красив собой, и шитый золотом пажеский мундирчик очень к нему шел. Многие, вероятно, замечали, что богатые дворянские мальчики и богатые купеческие мальчики как-то схожи между собой наружностью: первые, разумеется, несколько поизящней и постройней, а другие поплотнее и посырее; но как у тех, так и у других, в выражении лиц есть нечто телячье, ротозееватое: в раззолоченных палатах и на мягких пуховиках плохо, видно, восходит и растет мысль человеческая!
Несколько в сторону от хозяйки, и как бы в тени, помещался небольшого роста, пожилой, коренастый мужчина в чиновничьем фраке. Несмотря на раболепный склад всего его тела, выражение лица его было умное, солидное и несколько насмешливое. Господин этот был местный исправник Ардальон Васильевич Захаревский, фактотум{5} Александры Григорьевны по всем ее делам: она его, по преимуществу, уважала за знание русских законов!
Напротив Александры Григорьевны, и особенно как-то прямо, сидел еще старик, - в отставном военном сюртуке, в петличке которого болтался Георгий, и в военных с красными лампасами брюках, - это был сосед ее по деревне, Михаил Поликарпович Вихров, старый кавказец, курчавый, загорелый на южном солнце, некогда ординарец князя Цицианова{5}, свидетель его коварного убийства, человек поля, боя и нужды! Первое время, как Вихров вышел в отставку и женился, он чаю даже не умел пить!.. Не мог ездить в рессорном экипаже - тошнило!.. Не мог спать в натопленной комнате - кровь носом шла!.. Теперь уж он был уже вдов и имел мальчика, сынка лет тринадцати.
По переезде Александры Григорьевны из Петербурга в деревню, Вихров, вместе с другим дворянством, познакомился с ней и на первом же визите объяснил ей: "Я приехал представиться супруге генерал-адъютанта моего государя!"
Фраза эта очень понравилась Александре Григорьевне. Впоследствии она к одной дружественной ей особе духовной писала так: "Владыко! Вы знаете, вся жизнь моя была усыпана тернием, и самым колючим из них для меня была лживость и лесть окружавших меня людей (в сущности, Александра Григорьевна только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, - продолжала она писать, - я встретила человека, который не только сам не в состоянии раскрыть уст своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее и в словах других. Феномен этот - мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в то же врем" бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с тем необразованный, как простой солдат!" Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение. Все, чему она хотя малейшее движение головой делала, должно было быть превосходным!
Вихров всегда ездил к Александре Григорьевне с сынишкой своим: он его страстно любил, и пока еще ни на шаг на отпускал от себя. Мальчик стоял у отца за стулом. Одет он был в суконный, домашнего шитья, сюртучок и в новые, но нанковые брючки; он был довольно уже высоконек и чрезвычайно, должно быть, нервен, потому что скука и нетерпение, против воли его, высказывались во всей его фигуре, и чтобы скрыть это хоть сколько-нибудь, он постоянно держал свои умненькие глазенки опущенными в землю. Красивый пажик по временам взглядывал на него с какой-то полуулыбкой. Мальчик не отвечал ему на это никаким взглядом.
- Сережа!.. - обратилась Александра Григорьевна к сыну. - Отчего ты Пашу не занимаешь?.. Поди, покажи ему на пруду, как рыбки по звонку выходят... Soyez donc aimable!* - прибавила она по-французски.
______________
* Будьте же любезны! (франц.).

Сережа нехотя встал, повытянулся немного и с прежней полуулыбкой подошел к Паше.
- Пойдемте! - сказал он. В голосе его слышалась как бы снисходительность.
- Ступай, погуляй! - прибавил Паше и отец его.
Ребенок с укором взглянул в лицо старика и пошел за Сережей.
Оба они, сойдя с балкона, пошли по аллее. Видимо, что им решительно было не о чем между собой разговаривать.
- У вас есть гувернер? - спросил Сережа, вспомня, вероятно, приказание матери.
- Нет, - отвечал Паша угрюмо, - у меня учитель был, но он уехал; меня завтра везут в гимназию.
Сережа вопросительно взглянул на Пашу.
- А что такое это гимназия? - спросил он.
- Где учатся, - отвечал Паша прежним серьезным тоном.
- А! - произнес Сережа.
В это время они подошли к пруду. Сережа позвонил в колокольчик.
- Вот и рыбки! - сказал он, когда рыбки в самом деле вышли на поверхность бассейна.
- Вижу! - отвечал Паша и стал глядеть на воду; но вряд ли это его занимало, а Сережа принялся высвистывать довольно сложный оперный мотив.
На балконе в это время происходил довольно одушевленный разговор.
- Стыдно вам, полковник, стыдно!.. - говорила, горячась, Александра Григорьевна Вихрову. - Сами вы прослужили тридцать лет престолу и отечеству и не хотите сына вашего посвятить тому же!
- Он у меня, ваше превосходительство, один! - отвечал полковник. - Здоровья слабого... Там, пожалуй, как раз затрут... Знаю я эту военную службу, а в нынешних армейских полках и сопьется еще, пожалуй!
- Ваш сын должен служить в гвардии!.. Он должен там же учиться, где и мой!.. Если вы не генерал, то ваши десять ран, я думаю, стоят генеральства; об этом доложат государю, отвечаю вам за то!
- Ну что ж из того: и поучится в Пажеском корпусе и выйдет в гвардию?..
- Ну, да: и выйдет в гвардию...
- А что потом будет? Бедному офицеру, ваше превосходительство, служить промеж богатых тяжело, да и просто невозможно!
Серьезное лицо Александры Григорьевны приняло еще более серьезное выражение. Она стороной слышала, что у полковника были деньжонки, но что он, как человек, добывавший каждую копейку кровавым трудом, был страшно на них скуп. Она вознамерилась, на этот предмет, дать ему маленький урок и блеснуть перед ним собственным великодушием.
- Не смею входить в ваши расчеты, - начала она с расстановкою и ударением, - но, с своей стороны, могу сказать только одно, что дружба, по-моему, не должна выражаться на одних словах, а доказываться и на деле: если вы действительно не в состоянии будете поддерживать вашего сына в гвардии, то я буду его содержать, - не роскошно, конечно, но прилично!.. Умру я, сыну моему будет поставлено это в первом пункте моего завещания.
Александра Григорьевна замолчала, молчали и два ее собеседника. Захаревский только с удивлением взглянул на нее, а полковник нахмурился.
- Нет, ваше превосходительство, тяжело мне принять, чтобы сыну моему кто-нибудь вспомоществовал, кроме меня!.. Вы, покуда живы, конечно, не потяготитесь этим; но за сынка вашего не ручайтесь!..
- Сын мой к этому будет обязан не чувством, но законом.
- А мой сын, - возразил полковник резко, - никогда не станет по закону себе требовать того, что ему не принадлежит, или я его и за сына считать не буду!
Лицо Александры Григорьевны приняло какое-то торжественное выражение.
- Я сделала все, - начала она, разводя руками, - что предписывала мне дружба; а вы поступайте, как хотите и как знаете.
Полковник начал уж с досадою постукивать ногою.
- Кому, сударыня, как назначено жить, пусть тот так и живет!
- Не для себя, полковник, не для себя, а это нужно для счастья вашего сына!.. - воскликнула Александра Григорьевна. - Я для себя шагу в жизни моей не сделала, который бы трогал мое самолюбие; но для сына моего, - продолжала она с смирением в голосе, - если нужно будет поклониться, поклонюсь и я!.. И поклонюсь низенько!
При этих ее словах на лице Захаревского промелькнула легкая и едва заметная усмешка: он лучше других, по собственному опыту, знал, до какой степени Александра Григорьевна унижалась для малейшей выгоды своей.
- Да что же, и я, пожалуй, поклонюсь! - возразил Вихров насмешливо.
Ему уж очень стало надоедать слушание этих наставлений.
В это время дети опять возвратились на балкон. Паша кинул почти умоляющий взгляд на отца.
- Вижу, вижу, домой хочешь! Поедем! - проговорил старик и встал.
Александра Григорьевна тоже встала.
- Ну, полковник, так вы завтра, значит, выезжаете и везете вашего птенца на новое гнездышко?
- Да, завтра!.. Позвольте вашу ручку поцеловать! - И он поцеловал руку Александры Григорьевны.
Та отвечала ему почти страстным поцелуем в щеку.
- Прощай, мой ангел! - обратилась она потом к Паше. - Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда, что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет большой, обратится к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все, что будет в твоей возможности, - это приказывает тебе твоя мать.
- Благодарю, Александра Григорьевна, - произнес Вихров и поцеловал у нее еще раз руку; а она еще раз поцеловала его в щеку.
- Ну, проститесь и вы, будущие друзья! - обратилась она к детям.
Те пожали друг у друга руки и больше механически поцеловались. Сережа, впрочем, как более приученный к светскому обращению, проводил гостей до экипажа и, когда они тронулись, вежливо с ними раскланялся.
Когда Вихровы выехали из ворот Воздвиженского, сам старик Вихров как будто бы свободнее вздохнул.
- Да, - произнес он протяжным голосом, - в гостях хорошо, а дома лучше!
- Зачем же, папаша, мы ездим в Воздвиженское? Там очень скучно!.. - проговорил почти строгим голосом Павел.
- Ну да так, братец, нельзя же - соседи!.. И Александра Григорьевна все вон говорит, что очень любит меня, и поди-ка какой почет воздает мне супротив всех!
Павел задумался.
- А что, она добрая или нет? - спросил он.
- Добрая, говорунья только, краснобайка!.. Все советует мне теперь, чтобы я отдал тебя в военную службу.
- Отчего же ты не хочешь отдать меня в военную?..
- Да так, братец, что!.. Невелико счастье быть военным. Она, впрочем, говорит, чтобы в гвардии тебе служить, а потом в флигель-адъютанты попасть.
- Флигель-адъютантом быть хорошо!.. - произнес ребенок с нахмуренным лицом.
- Еще бы! - сказал старик. - Да ведь на это, братец, состояние надо иметь.
Павел внимательно посмотрел на отца.
- А мы разве бедны? - спросил он.
- Бедны, братец! - отвечал Михайло Поликарпыч и почему-то при этом сконфузился.


II

КОРОТЕНЬКОЕ ПРОШЕДШЕЕ МОЕГО МАЛЕНЬКОГО ГЕРОЯ

По приезде домой, полковник сейчас же стал на молитву: он каждый день, с восьми часов до десяти утра и с восьми часов до десяти часов вечера, молился, стоя, по обыкновению, в зале навытяжку перед образом. Пашу всегда очень интересовало, что как это отцу не было скучно, и он не уставал так долго стоять на ногах. На этот раз, проходя потихоньку по зале, Паша заглянул ему в лицо и увидел, что по сморщенным и черным щекам старика текли слезы. Тяжелые ощущения волновали в настоящую минуту полковника: он молился и плакал о будущем счастье сына, чтобы его не очень уж обижали в гимназии. При этом ему невольно припомнилось, как его самого, - мальчишку лет пятнадцати, - ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный... Полковник теперь видел, точно въявь, перед собою его искаженное, с впалыми глазами, лицо, и его искривленную улыбку, которою он как бы говорил: "А!.. За меня бог не даст счастья твоему сыну!" Слезы текли, и холод пробегал по нервам старика. Более уже тридцати лет прошло после этого события, а между тем, какое бы горе или счастье ни посещало Вихрова, искаженное лицо солдата хоть на минуту да промелькнет перед его глазами.
Паша, выйдя из комнат, сел на рундучке крыльца тоже в невеселом расположении духа. Ему почему-то вдруг припомнился серый весенний день... К нему в горницу прибегает дворовый мальчишка Титка. "Барчик, у нас в борозде под садом заяц сидит! - говорит он взволнованным голосом. - Пойдемте его ловить!.." - "Пойдем!" - говорил Павел, и оба они побежали. "Куцка! Куцка!" - кричит Титка, и Куцка, - действительно куцая, дворовая собака, - соскакивает как бешеная с сеновала, где она спала, и бежит за ними... "Заяц, заяц!" - кричит, как бы толкуя ей, Титка... Из борозды в самом деле выскакивает заяц... Куцка ударяется за ним, а за Куцкой Павел и Титка. Павел только видел, что заяц махнул в гумно; Куцка за ним; Павел и Титка, перескочив огород, тоже бегут в гумно. Заяц опять повернул в поле; Куцка немного позавязнул в огороде, проскакивая в него; заяц, между тем, далеко от него ушел; но ему наперерез, точно из-под земли, выросла другая дворовая собака - Белка - и начала его настигать... Заяц убежал в лес, Белка за ним, а за ними и Куцка... Павел и Титка долго еще стояли в поле и поджидали, не выбегут ли они из лесу; но они не выбегали. Павел, с загрязненными ногами, весь в поту и с недовольным лицом, пошел домой... Титка, тоже сконфуженный, бежал около него. "А дядя Кирьян прошлой весной так трех зайцев затравил!" - рассказывал он. - "Поди, какое счастье!" - говорил Павел. - "Что, батюшка, не поймал зайчика?" - сказала встретившаяся им дворовая баба и зачем-то поцеловала у Павла руку. - "Не поймал!" - отвечал он и ей с грустью... От этих мыслей Паша, взглянув на красный двор, перешел к другим: сколько раз он по нему бегал, сидя на палочке верхом, и крепко-крепко тянул веревочку, которою, как бы уздою, была взнуздана палочка, и воображал, что это лошадь под ним бесится и разбивает его... Теперь, впрочем, Павел давно уже ездит не на палочках, а на лошадях настоящих и довольно бойких, и до страсти любит это!.. Главное удовольствие при этом доставляли ему опасность и могущество власти над лошадью. Он один-одинехонек уезжал верст за семь через довольно большой лес; кругом тишина, ни души человеческой, и только что-то поскрипывает и потрескивает по сторонам. Лошадь идет, навострив уши, вздрагивая и как бы прислушиваясь к чему-то. Но вот огромная глинистая гора; Павел слегка только придерживает поводья. Лошадь осторожнейшим образом сходит с горы, немного приседая назад и скользя копытами по глине; Павел убежден, что это он ее так выездил. За горой надобно проехать через довольно крутой мост; на середине его большая дыра. Павел нарочно погоняет лошадь и направляет ее на эту дыру; но она ее перескакивает. Следующую речку Павел решился переехать вброд. Речонка тоже пенится и шумит; лошадь немножко заартачилась. Павел смело нукает ее; лошадь осторожно входит в воду. На середине реки ей захотелось напиться, и для этого она вдруг опустила голову; но Павел дернул поводьями и даже выругался: "Ну, черт, запалишься!" В такого рода приключениях он доезжает до села, объезжает там кругом церковной ограды, кланяется с сидящею у окна матушкой-попадьею и, видимо гарцуя перед нею, проскакивает село и возвращается домой... Года с полтора тому назад, между горничною прислугою прошел слух, что к полковнику приедет погостить родная сестра его, небогатая помещица, и привезет с собою к Павлу братца Сашеньку. Паша сначала не обратил большого внимания на это известие; но тетенька действительно приехала, и привезенный ею сынок ее - братец Сашенька - оказался почти ровесником Павлу: такой же был черненький мальчик и с необыкновенно востренькими и плутоватыми глазками.
- Нет ли у вас ружья? Я с собою пороху и дроби привез, - начал он почти с первых же слов.
- У меня нет; но у папаши есть, - отвечал Павел с одушевлением и сейчас же пошел к ключнице и сказал ей: - Афимья, давай мне скорей папашино ружье из чулана.
- Да он разве велел? - спросила было та.
- Велел, - отвечал Павел с досадою. Он обыкновенно всеми вещами отца распоряжался совершенно полновластно. Полковник только прикидывался строгим отцом; но в сущности никогда ни в чем не мог отказать своему птенчику.
Когда ружье было подано, братец Сашенька тотчас же отвинтил у него замок, смазал маслом, ствол продул, прочистил и, приведя таким образом смертоносное орудие в порядок, сбегал к своей бричке и достал там порох и дробь.
- А где бы выстрелить в цель? - сказал он.
- У нас в гумне, - отвечал Павел.
Побежали в гумно. Братец Сашенька зарядил ружье. Павел нарисовал ему у овина цель углем. Братец Сашенька выстрелил, но не попал: взял выше! Потом выстрелил и Павел, впившись, кажется, всеми глазами в цель; но тоже не попал. Вслед затем они стали подстерегать воробьев. Те, разумеется, не заставили себя долго дожидаться и, прилетев целою стаей, уселись на огороде. Братец Сашенька выстрелил, убил двоих; Павлу очень было жаль их, однакож он не утерпел и, упросив Сашу зарядить ему ружье, выстрелил во вновь прилетевшую стаю; и у него тоже один воробышек упал; радости Паши при этом пределов не было!
- Кто тут стреляет? - прислал из горниц спросить полковник.
- Мы!.. - отвечал Павел. - И будем еще долго стрелять!.. - прибавил он решительно.
На другой день, они отправились уже в лес на охоту за рябчиками, которых братец Сашенька умел подсвистывать; однако никого не подсвистал. Через неделю, наконец, тетенька и братец Сашенька уехали. Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку. Но Павел об Саше грустил несколько дней и вместе с тем стал просить отца, чтобы тот отдал ему свое ружье. Полковник поморщился, поежился, но махнул рукой и отдал. Павел с тех пор почти каждый день начал, в сопровождении Титки и Куцки, ходить на охоту. Охотником искусным он не сделался, но зато привык рано вставать и смело ходить по лесам. Каких он не видал высоких деревьев, каких перед ним не открывалось разнообразных и красивых лощин! Утомившись, он очень любил лечь где-нибудь на траве вверх лицом и смотреть на небо. И вдруг ему начинало представляться, что оно у него как бы внизу, - самые деревья как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, - и он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься эта связь - и он упадет туда, вниз, в небо. Павлу делалось при этом и страшно, и весело...
В нынешнее лето одно событие еще более распалило в Паше охотничий жар... Однажды вечером он увидел, что скотница целый час стоит у ворот в поле и зычным голосом кричит: "Буренушка, Буренушка!.."
- Что ты кричишь? - спросил ее Павел.
- Буренушки, батюшка, нет; не пришла, - отвечала та.
Потом он видел, что она, вместе с скотником, ушла в лес. Поутру же он заметил, что полковник сидел у окна сердитым более обыкновенного.
- Что вы, папаша, такой? - спросил он его.
- Да, вон корова пропала, лучшая, шельмы этакие! - отвечал полковник.
Вскоре после того Павел услышал, что в комнатах завыла и заголосила скотница. Он вошел и увидел, что она стояла перед полковником, вся промокшая, с лицом истощенным, с ногами, окровавленными от хождения по лесу.
- Что, нашла корову? - спросил ее Павел.
- Нашла, батюшка, нашла; зверь ее, голубушку, убил, - отвечала скотница и залилась горькими слезами.
- Шельмы этакие! - повторил опять полковник, сердито взмахнув на скотницу глазами.
- Только что, - продолжала та, не обращая даже внимания на слова барина и как бы более всего предаваясь собственному горю, - у мосту-то к Раменью повернула за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно быть, гоны двои она тащила его на себе - земля-то взрыта!
- Медведь это ее убил? - спросил Павел с разгоревшимся взором.
- Он, батюшка!.. Кому же, окромя его - варвара!.. Я, батюшка, Михайло Поликарпыч, виновата уж, - обратилась она к полковнику, - больно злоба-то меня на него взяла: забежала в Петрушино к егерю Якову Сафонычу. "Не подсидишь ли, говорю, батюшка, на лабазе{15}; не подстрелишь ли злодея-то нашего?" Обещался прийти.
- Нечего уж теперь стрелять-то; смотреть бы надо было хорошенько! - возразил ей мрачно полковник.
- Николи, батюшка, николи они в эту трущобу не захаживали! - убеждала его скотница и потом, снова обливаясь слезами и приговаривая: - "Матушка, голубушка моя!" - вышла из комнат.
Но вряд ли все эти стоны и рыдания ее не были устроены нарочно, только для одного барина; потому что, когда Павел нагнал ее и сказал ей: "Ты скажи же мне, как егерь-то придет!" - "Слушаю, батюшка, слушаю", - отвечала она ему совершенно покойно.
Егеря, впрочем, когда тот пришел, Павел сейчас же сам узнал по патронташу, повешенному через плечо, и по ружью в руке.
- Ты на медведя пришел? - спросил он его с любопытствующим лицом.
- Да-с, - отвечал тот, глядя на него с улыбкою.
- Папаша, егерь! - закричал Павел.
Полковник тоже вышел на крыльцо.
- Здравствуй, Яков, - проговорил он.
- Что, батюшка, и у вас сосед-то наш любезный понадурил? - отвечал тот, вежливо снимая перед ним шапку.
- Да, а все народец наш проклятый: не взглянут день-деньской на скотину.
- Не усмотришь тоже за ним, окаянным, - произнес Сафоныч.
- А ты убивал когда-нибудь медведей-то? - приставал к нему Павел.
- Как же-с! Третьего года такого медведища уложил матерого, что и боже упаси!
- Я, папаша, пойду с ним сидеть на медведя, - сказал Павел почти повелительным голосом отцу.
- Ты? - повторил тот, покраснев слегка в лице. - Эй, Кирьян! - крикнул он проходившему мимо приказчику.
Кирьян подошел.
- Возьми ты Павла Михайлыча ружье, запри его к себе в клеть и принеси мне ключ. Вот как ты будешь сидеть на медведя! - прибавил он сыну.
Кирьян сейчас же пошел исполнять приказание барина. Павел надулся.
- Где, судырь, вам сидеть со мной; я ведь тоже полезу на лабаз, на дерево, - утешал его Сафоныч.
- А я разве не умею взлезть на дерево? - возразил ему Павел.
- Ну, а как он вас стрясет с дерева-то?
- А отчего ж тебя он не стрясывает?
- Да я потяжельше вас.
- И меня, брат, не стрясет, как я схвачусь, сделай милость! - сказал хвастливо Павел.
- Ну, об этом разговор уже кончен: довольно! - перебил его, с совершенно вспыхнувшим лицом, полковник.
Павел отвернулся от него.
Сафоныч, затем, получив рюмку водки, отправился садиться на лабаз. Все дворовые, мужчины и женщины, вышли на усадебную околицу и как бы замерли в ожидании чего-то. Точно как будто бы где-то невдалеке происходило сражение, и они еще не знали, кто победит: наши или неприятель. Между всеми ими рисовалась стоящая в какой-то трагической позе скотница. Она по-прежнему была в оборванном сарафанишке и с босыми расцарапанными ногами и по-прежнему хотела, кажется, по преимуществу поразить полковника. Павел беспрестанно подбегал к ней и спрашивал: "Что? Не слыхать? Не слыхать еще, чтобы выстрелил?"
- Нету, батюшка, нету, - отвечала она монотонно-плачевным голосом.
Наконец, вдруг раздался крик: "Выстрелил!.." Павел сейчас же бросился со всех ног в ту сторону, откуда раздался выстрел.
- Куда это он? - спросил полковник, не сообразив еще хорошенько в первую минуту; потом сейчас же торопливо прибавил: - Кирьян, лови его! Останови!
Кирьян тоже сначала не понял.
- Лови его, каналью этакую! - заревел полковник.
Кирьян бросился за Павлом и кричал:
- Постойте, сударь, погодите! Павел Михайлыч, папенька вас спрашивает!
Павел не слушался и продолжал улепетывать от него. Но вот раздался еще выстрел. Паша на минуту приостановился. Кирьян, воспользовавшись этим мгновением и почти навалясь на барчика, обхватил его в охапку. Павел стал брыкаться у него, колотил его ногами, кусал его руки...
В это время из лесу показался и Сафоныч. Кирьян позазевался на него. Павел юркнул у него из рук и - прямо к егерю.
- Что, убил? - проговорил он задыхающимся голосом.
- Убил! - отвечал тот. - Велите, чтобы телега ехала.
- Телегу! Телегу! - закричал Павел почти бешеным голосом и побежал назад к усадьбе. Ему встретился полковник, который тоже трусил с своим толстым брюхом, чтобы поймать сына.
- Телегу, папаша, телегу! - едва выговаривал тот и продолжал бежать.
- Телегу скорей! - закричал и полковник, тоже повернув и побежав за сыном.
Телега сейчас же была готова. Павел, сам правя, полетел на ней в поле, так что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и как бы не околел, а заснул только.
- Мне бог привел с первого же раза в правую лопатку ему угодать; а тут он вертеться стал и голову мне подставил, - толковал Сафоныч Кирьяну.
Но Павел ничего этого не слушал: он зачем-то и куда-то ужасно торопился.
- Валите на телегу! - закричал он строгим, почти недетским, голосом и сам своими ручонками стал подсоблять, когда егерь и Кирьян потащили зверя на телегу. Потом сел рядом с медведем и поехал. Лошадь фыркала и рвалась бежать шибче. Павел сдерживал ее. Егерь и Кирьян сначала пошли было около него, но он вскоре удрал от них вперед, чтобы показать, что он не боится оставаться один с медведем. В усадьбе его встретили с улыбающимся лицом полковник и все почти остальное народонаселение. Бабы при этом ахали и дивились на зверя; мальчишки радостно припрыгивали и кричали; собаки лаймя лаяли. Вдруг из всей этой толпы выскочила, - с всклоченными волосами, с дикими глазами и с метлою в руке, - скотница и начала рукояткой метлы бить медведя по голове и по животу. "Вот тебе, вот тебе, дьявол, за нашу буренушку!" - приговаривала она.
- Перестань, дура; шкуру испортишь, - унял ее подошедший Сафоныч.
- Ну, на тебе еще на водку, - сказал полковник, давая ему полтинник.
Сафоныч поклонился.
- Уж позвольте и лошадки черта-то этого до дому своего довезти: шкуру тоже надо содрать с него и сальца поснять.
- Хорошо, возьми, - сказал полковник: - Кирьян, доезжай с ним!
Кирьян и Сафоныч поехали. За ними побежали опять с криком мальчишки, и залаяли снова собаки.
Все эти воспоминания в настоящую минуту довольно живо представлялись Павлу, и смутное детское чувство говорило в нем, что вся эта жизнь, - с полями, лесами, с охотою, лошадьми, - должна была навеки кончиться для него, и впереди предстояло только одно: учиться. По случаю безвыездной деревенской жизни отца, наставниками его пока были: приходский дьякон, который версты за три бегал каждый день поучить его часа два; потом был взят к нему расстрига - поп, но оказался уж очень сильным пьяницей; наконец, учил его старичок, переезжавший несколько десятков лет от одного помещика к другому и переучивший, по крайней мере, поколения четыре. Как ни плохи были такого рода наставники, но все-таки учили его делу: читать, писать, арифметике, грамматике, латинскому языку. У него никогда не было никакой гувернантки, изобретающей приличные для его возраста causeries* с ним; ему никогда никто не читал детских книжек, а он прямо схватился за кой-какие романы и путешествия, которые нашел на полке у отца в кабинете; словом, ничто как бы не лелеяло и не поддерживало в нем детского возраста, а скорей игра и учение все задавали ему задачи больше его лет.
______________
* легкий разговор, болтовня (франц.).

Когда Паша совсем уже хотел уйти с крыльца в комнаты, к нему подошла знакомая нам скотница.
- Не прикажете ли, батюшка, сливочек? Уедете в город, там и молочка хорошего нет, - проговорила она.
- Дай, - сказал ей Павел.
Та принесла ему густейших сливок; он хоть и не очень любил молоко, но выпил его целый стакан и пошел к себе спать. Ему все еще продолжало быть грустно.


III

ПРАКТИЧЕСКОЕ СЕМЕЙСТВО

На соборной колокольне городка заблаговестили к поздней обедне, когда увидели, что с горы из Воздвиженского стала спускаться запряженная шестериком коляска Александры Григорьевны. Эта обедня собственно ею и была заказана за упокой мужа; кроме того, Александра Григорьевна была строительницей храма и еще несколько дней тому назад выхлопотала отцу протопопу камилавку{18}. Когда Абреева с сыном своим вошла в церковь, то между молящимися увидала там Захаревского и жену его Маремьяну Архиповну. Оба эти лица были в своих лучших парадных нарядах: Захаревский в новом, широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская тоже в новом сером платье, в новом зеленом платке и новом чепце, - все наряды ее были довольно ценны, но не отличались хорошим вкусом и сидели на ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела то свойство, что, что бы она ни надела, все к ней как-то не шло. По фигурам своим, супруг и супруга скорее походили на огромные тумбы, чем на живых людей; жизнь их обоих вначале шла сурово и трудно, и только решительное отсутствие внутри всего того, что иногда другим мешает жить и преуспевать в жизни, помогло им достигнуть настоящего, почти блаженного состояния. Захаревский сначала был писцом земского суда; старые приказные таскали его за волосы, посылали за водкой. Г-жа Захаревская, тогда еще просто Маремьяша, была мещанскою девицею; сама доила коров, таскала навоз в свой сад и потом, будучи чиста и невинна, как младенец, она совершенно спокойно и бестрепетно перешла в пьяные и развратные объятия толстого исправника. Захаревский около этого времени сделан был столоначальником и, как подчиненный, часто бывал у исправника в доме; тот наконец вздумал удалить от себя свою любовницу; Захаревский сейчас же явился на помощь к начальнику своему и тоже совершенно покойно и бестрепетно предложил Маремьяне Архиповне руку и сердце, и получил за это место станового. Здесь молодой человек (может быть, в первый раз) принес некоторую жертву человеческой природе: он начал страшно, мучительно ревновать жену к наезжавшему иногда к ним исправнику и выражал это тем, что бил ее не на живот, а на смерть. Маремьяна Архиповна знала, за что ее бьют, - знала, как она безвинно в этом случае терпит; но ни одним звуком, ни одной слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа. Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он до того унижался и кланялся перед дворянством, что те наконец выбрали его в исправники, надеясь на его доброту и услужливость; и он в самом деле был добр и услужлив. В настоящее время Ардальон Васильевич был изукрашен крестами и, по службе в разных богоугодных заведениях, состоял уже в чине статского советника. Маремьяна Архиповна между небогатыми дворянками, чиновницами и купчихами пользовалась огромным уважением. Детей у них была одна дочь, маленькая еще девочка, и два сына, которых они готовились отдать в первоклассные училища. Состояние Захаревских было более чем обеспеченное.
Увидав Захаревских в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им головой; те, в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они знали, что Александра Григорьевна не любила, чтобы в церкви, и особенно во время службы, подходили к ней. После обедни Александра Григорьевна направилась в малый придел к конторке старосты церковного, чтобы сосчитать его. Захаревский и Захаревская все-таки издали продолжали следовать за ней. Александра Григорьевна, никого и ничего, по ее словам, не боявшаяся для бога, забыв всякое чувство брезгливости, своими руками пересчитала все церковные медные деньги, все пучки восковых свеч, поверила и подписала счеты. Во все это время Сережа до неистовства зевал, так что у него покраснели даже его красивые глаза. Александра Григорьевна обернулась наконец к Захаревским. Госпожа Захаревская стремительно бросилась навстречу; при этом чепец ее совершенно перевернулся на сторону.
- Ваше высокопревосходительство, прошу вас осчастливить нас своим посещением, - проговорила она торопливым и взволнованным голосом.
- О, непременно!.. - отвечала Александра Григорьевна благосклонно.
- Именно уж осчастливить! - произнес и Захаревский, но таким глухим голосом, что как будто бы это сказал автомат, а не живой человек.
- Едемте! - сказала Александра Григорьевна, обращаясь ко всем, и все пошли за ней.
- Ах, какой ангел, душечка! - говорила Маремьяна Архиповна, глядя с чувством на Сережу.
Тот тоже на нее смотрел, но так, как обыкновенно смотрят на какое-нибудь никогда не виданное и несколько гадкое животное.
Сев в экипаж, Александра Григорьевна пригласила с собой ехать и Захаревских: они пришли в церковь пешком.
- Что вы изволите беспокоиться, - произнес Ардальон Васильевич, и вслед затем довольно покойно поместился на передней лавочке коляски; но смущению супруги его пределов не было: посаженная, как дама, с Александрой Григорьевной рядом, она краснела, обдергивалась, пыхтела. Маремьяна Архиповна от природы была довольно смелого характера и терялась только в присутствии значительных особ. Когда подъехали к их красивому домику, она, не дав еще хорошенько отворить дверцы экипажа, выскочила из него и успела свою почтенную гостью встретить в передней. В зале стояли оба мальчика Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко причесанные; но, несмотря на то, они все-таки как бы больше походили на кантонистов{21}, чем на дворянских детей.
- Пожалуйте сюда в гостиную, - говорила Захаревская почти задыхающимся голосом.
Александра Григорьевна вошла вслед за ней в гостиную.
- Сюда, на диванчик, - говорила Маремьяна Архиповна.
Александра Григорьевна села на диванчик. Прочие лица тоже вошли в гостиную. Захаревская бросилась в другие комнаты хлопотать об угощении.
- Это ваши молодцы? - обратилась Александра Григорьевна несколько расслабленным голосом к хозяину и показывая на двух его сыновей.
- Да-с, - отвечал тот с некоторою нежностью.
Разговор на несколько минут остановился: по случаю только что выслушанной заупокойной обедни по муже, Александра Григорьевна считала своею обязанностью быть несколько печальной.
- Мне часто приходило в голову, - начала она тем же расслабленным голосом, - зачем это мы остаемся жить, когда теряем столь близких и дорогих нам людей?..
- Воля божия на то, вероятно, есть, - отвечал Ардальон Васильевич, тоже придавая лицу своему печальное выражение.
- Да! - возразила Александра Григорьевна, мрачно нахмуривая брови. - Я, конечно, никогда не позволяла себе роптать на промысл божий, но все-таки в этом случае воля его казалась мне немилосердна... В первое время после смерти мужа, мне представлялось, что неужели эта маленькая планетка-земля удержит меня, и я не улечу за ним в вечность!..
На это Ардальон Васильевич не нашелся ничего ей ответить, а только потупился и слегка вздохнул.
- Меня тогда удерживало в жизни и теперь удерживает конечно вот кто!.. - заключила Александра Григорьевна и указала на Сережу, который все время как-то неловко стоял посредине комнаты.
Старший сын хозяев, должно быть, очень неглупый мальчик, заметил это, и когда Александра Григорьевна перестала говорить, он сейчас же подошел к Сереже и вежливо сказал ему:
- Вы устали, я думаю, в церкви; не угодно ли вам сесть?
- Да, устал! - отвечал Сережа ротозеевато и сел.
Мальчик-хозяин поместился рядом с ним, и видимо с целью занимать его. Другой же братишка его, постояв немного у притолки, вышел на двор и стал рассматривать экипаж и лошадей Александры Григорьевны, спрашивая у кучера - настоящий ли серебряный набор на лошадях или посеребренный - и что все это стоит? Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода вопрос: что, сколько бы дали за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его? Маремьяна Архиповна вошла наконец с кофеем, сухарями и сливками. Лицо ее еще более раскраснелось. Она сначала было расставила все это перед Александрой Григорьевной, потом вдруг бросилась с чашкой кофе и с массой сухарей и к Сереже. Умненький сынок ее сейчас же поспешил помочь матери и поставил перед гостем маленький столик.
Александра Григорьевна и Сережа почти с жадностью принялись пить кофе и есть печенье.
- Я нигде не пивала таких сливок, как у вас, - отнеслась Александра Григорьевна благосклонно к хозяйке.
Та при этом как бы слегка проржала от удовольствия.
- И трудно, ваше высокопревосходительство, другим такие иметь: надобно тоже, чтобы посуда была чистая, корова чистоплотно выдоена, - начала было она; но Ардальон Васильевич сурово взглянул на жену. Она поняла его и сейчас же замолчала: по своему необразованию и стремительному характеру, Маремьяна Архиповна нередко таким образом провиралась.
- Ну-с, теперь за дело! - сказала Александра Григорьевна, стряхивая с рук крошки сухарей.
- Убирай все скорее! - скомандовал Захаревский жене.
- Сейчас! - отвечала та торопливо, и действительно в одно мгновение все прибрала; затем сама возвратилась в гостиную и села: ее тоже, кажется, интересовало послушать, что будет говорить Александра Григорьевна.
- Пожалуйте сюда, Ардальон Васильевич, - отнеслась последняя к хозяину дома.
Тот встал, подошел к ней и, склонив голову, принял почтительную позу. Александра Григорьевна вынула из кармана два письма и начала неторопливо.
- Прежде всего скажите вы мне, которому из ваших детей хотите вы вручить якорь и лопатку, и которому весы правосудия?
- Вот-с этому весы правосудия, - сказал с улыбкою Ардальон Васильевич, показывая на сидевшего с Сережей старшего сына своего.
- Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына для приготовления, велит ли отдать кому - советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются!
- Слушаю-с, - отвечал Захаревский покорно, и искоса кидая взгляд на адрес письма.
- Касательно второго вашего ребенка, - продолжала Александра Григорьевна, - я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка - совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному... Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать!
На все это Ардальон Васильевич молчал: лицо его далеко не выражало доверия ко всему тому, что он слышал.
- Третье теперь-с! - говорила Александра Григорьевна, вынимая из кармана еще бумагу. - Это просьба моя в сенат, - я сама ее сочинила...
Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать, что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений.
- Подайте это прошение, ну, и там подмажьте, где нужно будет! - заключила она, вероятно воображая, что говорит самую обыкновенную вещь.
Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. "Еще и деньги плати за нее!" - подумал он и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела, что муж ее чем-то недоволен, но чем именно - понять хорошенько не могла.
Александра Григорьевна между тем как бы что-то такое соображала.
- На свете так мало людей, - начала она, прищуривая глаза, - которые бы что-нибудь для кого сделали, что право, если самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так этому радуешься, что и сказать того нельзя...
- Вам уж это свыше от природы дано! - проговорил как бы нехотя Ардальон Васильевич.
- А по-моему так это от бога, по его внушениям! - подхватила, с гораздо большим одушевлением, Маремьяна Архиповна.
- Вот это так, вернее, - согласилась с нею Александра Григорьевна. - "Ничто бо от вас есть, а все от меня!" - сочинила она сама текст.
Разговаривать далее, видимо, было не об чем ни гостье, ни хозяевам. Маремьяна Архиповна, впрочем, отнеслась было снова к Александре Григорьевне с предложением, что не прикажет ли она чего-нибудь закусить?
- Ах, нет, подите! Бог с вами! - почти с, ужасом воскликнула та. - Я сыта по горло, да нам пора и ехать. Вставай, Сережа! - обратилась она к сыну.
Тот встал. Александра Григорьевна любезно расцеловалась с хозяйкой; дала поцеловать свою руку Ардальону Васильичу и старшему его сыну и - пошла. Захаревские, с почтительно наклоненными головами, проводили ее до экипажа, и когда возвратились в комнаты, то весь их наружный вид совершенно изменился: у Маремьяны Архиповны пропала вся ее суетливость и она тяжело опустилась на тот диван, на котором сидела Александра Григорьевна, а Ардальон Васильевич просто сделался гневен до ярости.
- Какова бестия, - а? Какова каналья? - обратился он прямо к жене. - Обещала, что напишет и к графу, и к принцу самому, а дала две цидулишки к какому-то учителю и какому-то еще секретаришке!
- Да ты бы у ней и просил писем к графу и к принцу, как обещала!
- Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
- Теперь, по крайности, надо взыскать!
- Да, поди, взыщи; нет уж, матушка, приучил теперь; поди-ка: понажми только посильнее, прямо поскачет к губернатору с жалобой, что у нас такой и сякой исправник: как же ведь - генерал-адъютантша, везде доступ и голос имеет!
- Сделаешь как-нибудь и без ее писем, - проговорила как бы в утешение мужа Маремьяна Архиповна.
- Сделаю, известно!.. Серебряные и золотые ключи лучше всяких писем отворяют двери, - сказал он.
- У кого ты остановишься?.. У Тимофеева, чай?.. Все даром проживешь...
- У него попробую, - отвечал исправник, почесывая в голове: - когда здесь был, беспременно просил, чтобы у него остановиться; а там, не знаю, - может, и не примет!
- Коли не примет, так вели у него здешнюю моленную{25} опечатать!..
- Велю; не стану с ним церемониться.
Тимофеев был местный раскольник и имел у себя при ломе моленную в деревне, а сам постоянно жил в Петербурге.
Весь этот разговор родителей старший сын Захаревских, возвратившийся вместе с ними, после проводов Абреевой, в гостиную, выслушал с величайшим вниманием. Он всякий раз, когда беседа между отцом и матерью заходила о службе и о делах, не проронял ни одного слова. Может быть Ардальон Васильевич потому и предназначал его по юридической части. Другой же сын их был в это время занят совсем другим и несколько даже странным делом: он болтал палкой в помойной яме; с месяц тому назад он в этой же помойне, случайно роясь, нашел и выудил серебряную ложку, и с тех пор это сделалось его любимым занятием.
По всем этим признакам, которые я успел сообщить читателю об детях Захаревского, он, я полагаю, может уже некоторым образом заключить, что птенцы сии явились на божий мир не раззорити, а преумножити дом отца своего.


IV

СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК

Вихров, везя сына в гимназию, решился сначала заехать в усадьбу Новоселки к Есперу Иванычу Имплеву, старому холостяку и двоюродному брату покойной жены его. Паша любил этого дядю, потому что он казался ему очень умным. К Новоселкам они стали подъезжать часов в семь вечера. На открытой местности, окаймленной несколькими изгибами широкой реки, посреди низеньких, стареньких и крытых соломою изб и скотных дворов, стоял новый, как игрушечка, дом Имплева. Паша припомнил, что дом этот походил на тот домик, который он видел у дяди на рисунке, когда гостил у него в старом еще доме. Рисунок этот привез к Есперу Иванычу какой-то высокий господин с всклоченными волосами и в синем фраке с светлыми пуговицами. Господин этот что-то такое запальчиво говорил, потом зачем-то топал ногой, проходил небольшое пространство, снова топал и снова делал несколько шагов. Гораздо уже в позднейшее время Павел узнал, что это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить в новом доме Еспера Иваныча, и что сам господин был даровитейший архитектор, академического еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой. После него в губернском городе до сих пор остались две - три постройки, в которых вы сейчас же замечали что-то особенное, и вам делалось хорошо, как обыкновенно это бывает, когда вы остановитесь, например, перед постройками Растрелли{26}. Во всей губернии один только Еспер Иваныч ценил и уважал этот высокий, но спившийся талант. Он заказал ему план и фасад своего деревенского дома, и все предначертания маэстро выполнил, по крайней мере снаружи, с буквальной точностью. Дом вышел, начиная с фасада и орнаментов его до соразмерности частей, с печатью великого вкуса. Еспер Иваныч предполагал в том же тоне выстроить и всю остальную усадьбу, имел уже от архитектора и рисунки для того, но и только пока!
Когда Вихровы въехали в Новоселки и вошли в переднюю дома, их встретила Анна Гавриловна, ключница Еспера Иваныча, женщина сорока пяти лет, но еще довольно красивая и необыкновенно чистоплотная из себя.
- Мы с Еспером Иванычем из-под горы еще вас узнали, - начала она совершенно свободным тоном: - едут все шагом, думаем: верно это Михайло Поликарпыч лошадей своих жалеет!
- Жалею! - отвечал, немного краснея, полковник: он в самом деле до гадости был бережлив на лошадей.
- Миленький, как вырос, - обратилась Анна Гавриловна к Павлу и поцеловала его в голову: - вверх пожалуйте; туда барин приказал просить! - прибавила она.
- Идем! - отвечал полковник.
Чем выше все они стали подниматься по лестнице, тем Паша сильнее начал чувствовать запах французского табаку, который обыкновенно нюхал его дядя. В высокой и пространной комнате, перед письменным столом, на покойных вольтеровских креслах сидел Еспер Иваныч. Он был в колпаке, с поднятыми на лоб очками, в легоньком холстинковом халате и в мягких сафьянных сапогах. Лицо его дышало умом и добродушием и напоминало собою несколько лицо Вальтер-Скотта.
- Здравствуйте, странники, не имущие крова! - воскликнул он входящим. - Здравствуй, Февей-царевич{27}! - прибавил он почти нежным голосом Павлу, целуя его в лицо.
Павел целовал у дяди лицо, руки; от запаха французского табаку он счихнул.
Вихровы сели.
Кабинет Еспера Иваныча представлял довольно оригинальный вид: большой стол, перед которым он сам сидел, был всплошь завален бумагами, карандашами, циркулями, линейками, треугольниками. На нем же помещались: зрительная труба, микроскоп и калейдоскоп. У задней стены стояла мягкая, с красивым одеялом, кровать Еспера Иваныча: в продолжение дня он только и делал, что, с книгою в руках, то сидел перед столом, то ложился на кровать. По третьей стене шел длинный диван, заваленный книгами, и кроме того, на нем стояли без рамок две отличные копии: одна с Сикстовой Мадонны{27}, а другая с Данаи Корреджио{28}. Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме. "Всевышнего рука три чуда совершила!" - пририсовал руку с военным обшлагом{28}. За это он сослан был под присмотр полиции в маленький уездный городишко, что в переводе значило: обречен был на голодную смерть! Еспер Иваныч, узнав о существовании этого несчастливца, стал заказывать ему работу, восхищался всегда его колоритом и потихоньку посылал к его кухарке хлеба и мяса. Эта помощь, эти слова ободрения только и поддерживали жизнь бедняка. На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку, для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось, что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги. Все это Еспер Иваныч каждый день собирался привести в порядок и каждый день все больше и больше разбрасывал.
- Залобаниваю вот, везу в гимназию! - начал старик Вихров, показывая на сына.
- Что ж, это хорошо, - проговорил Имплев с каким-то светлым и ободряющим лицом.
- Одно только - жаль расстаться... Один ведь он у меня, - только свету и радости!.. - произнес полковник, и у него уж навернулись слезы на глазах.
Еспер Иваныч потупился.
- Зачем же расставаться - живи с ним! - проговорил он.
- А как хозяйство-то оставить, - на кого? Разорят совсем! - воскликнул полковник, почти в отчаянии разводя руками.
Еспер Иванович понял, что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность к сыну, а с другой - страх, что если он оставит хозяйство, так непременно разорится; а потому Имплев более уже не касался этой больной струны.
Вошла Анна Гавриловна с чайным подносом в руках. Разнеся чай, она не уходила, а осталась тут же в кабинете.
- Где жить будет у тебя Паша? - спросил Еспер Иваныч полковника.
- Да тут, я у Александры Григорьевны Абреевой квартирку в доме ее внизу взял!.. Оставлю при нем человека!.. - отвечал тот.
- Что же, он так один с лакеем и будет жить? - возразил Еспер Иваныч.
- Нет, я сына моей небогатенькой соседки беру к нему, - тоже гимназистик, постарше Паши и прекраснейший мальчик! - проговорил полковник, нахмуриваясь: ему уже начали и не нравиться такие расспросы.
Еспер Иваныч сомнительно покачал головой.
- Не знаю, - начал он, как бы более размышляющим тоном, - а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион... У того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх того учат.
- Ни за что! - сказал с сердцем полковник. - Немец его никогда и в церковь сходить не заставит.
Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
Еспер Иваныч, между тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился в свои собственные мысли, так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал не без досады:
- А мне уж позвольте: я помолюсь, да и лягу!
- Сделай милость! - сказал Еспер Иваныч, как бы спохватясь и совершенно уже ласковым голосом.
Анна Гавриловна, видевшая, что господа, должно быть, до чего-то не совсем приятного между собою договорились, тоже поспешила посмягчить это.
- Поумаялись, видно, с дороги-то, - отнеслась она с веселым видом к полковнику.
- Да, а все коляска проклятая; туда мотнет, сюда, - всю душу вымотала, - отвечал он.
- Неужели лучше в службе-то на лошади верхом ездили? - сказала Анна Гавриловна.
Она знала, что этим вопросом доставит бесконечное удовольствие старику.
- Э, на лошади верхом! - воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. - У меня, сударыня, был карабахский жеребец - люлька или еще покойнее того; от Нухи до Баки триста верст, а я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь и на лошади спишь.
- А сколько вам лет-то тогда было, барин - барин-хвастун!.. - перебила Анна Гавриловна.
- Лет двадцать пять, не больше!
- То-то и есть: ступайте лучше - отдохните на постельке, чем на ваших конях-то!
- И то пойду!.. Да хранит вас бог! - говорил полковник, склоняя голову и уходя.
Анна Гавриловна тоже последовала за ним.
- Идти уложить его! - говорила она.
Ко всем гостям, которых Еспер Иваныч любил, Анна Гавриловна была до нежности ласкова.
Имплев, оставшись вдвоем с племянником, продолжал на него ласково смотреть.
- Ну-ка, пересядь сюда поближе! - сказал он.
Паша пересел.
- Вот теперь тебя везут в гимназию; тебе надобно учиться хорошо; мальчик ты умный; в ученье счастье всей твоей жизни будет.
- Я буду учиться хорошо, - сказал Павел.
- Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек: и умный, и добрый; а если имеет какие недостатки, так чисто как человек необразованный: и скупенек немного, и не совсем благоразумно строг к людям...
Павел потупился: тяжелое и неприятное чувство пошевелилось у него в душе против отца; "никогда не буду скуп и строг к людям!" - подумал он.
- Ты сам меня как-то спрашивал, - продолжал Имплев, - отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
- А в чем же, дядя, настоящее блаженство? - спросил Павел.
- Настоящее блаженство состоит, - отвечал Имплев, - в отправлении наших высших душевных способностей: ума, воображения, чувства. Мне вот, хоть и не много, а все побольше разных здешних господ, бог дал знания, и меня каждая вещь, что ты видишь здесь в кабинете, занимает.
- А это что такое у вас, дядя? - спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство; сам собою он никак уж не мог догадаться, что это было такое.
- Это астролябия, инструмент - землю мерять; ты, ведь, черчению учился?
- Учился, дядя!
- И поэтому знаешь, что такое треугольник и многоугольник... И теперь всякая земля, - которою владею я, твой отец, словом все мы, - есть не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его... Теперь, поди же сюда!
И Еспер Иваныч подвел Павла к астролябии; он до страсти любил с кем бы то ни было потолковать о разных математических предметах.
- Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до тех пор, пока волосок его не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими - смотри вот: 160 градусов, и записывают это, - это значит величина этого угла, - понял?
- Понял! - отвечал бойко мальчик. - Этому, дядя, очень весело учиться, - прибавил он.
- Весело! "Науки юношей-с питают, отраду старцам подают!" - продекламировал Еспер Иваныч; но вошла Анна Гавриловна и прервала их беседу.
- Воин-то наш храпом уж храпит!.. - объявила она.
- А и бог с ним!.. - отозвался Еспер Иваныч, отходя от астролябии и садясь на прежнее место. - А ты вот что! - прибавил он Анне Гавриловне, показывая на Павла. - Принеси-ка подарок, который мы приготовили ему.
- Хорош уж подарок, нечего сказать! - возразила Анна Гавриловна, усмехаясь, сама впрочем, пошла и вскоре возвратилась с халатом на рост Павла и с такими же сафьянными сапогами.
- Облекись-ка в сие благородное одеяние, юноша! - сказал Еспер Иваныч Паше.
Тот в минуту же сбросил с себя свой чепанчик, брюки, сапожонки, надел халат и сафьянные сапоги.
- Ну, теперь, сударыня, - продолжал Еспер Иваныч, снова обращаясь к Анне Гавриловне, - собери ты с этого дивана книги и картины и постели на нем Февей-царевичу постельку. Он полежит, и я полежу.
- Чтой-то, полноте, и маленького-то заставляете лежать! - воскликнула Анна Гавриловна.
- Нет, Анна Гавриловна, я хочу полежать, - ей-богу, - торопливо подхватил Павел.
Он полагал, что все, что дядя желает, чтоб он делал, все это было прекрасно, и он должен был делать.
- Ах вы, уморники, - право! - сказала Анна Гавриловна, и начала приготовлять Паше постель.
- Читывал ли ты, мой милый друг, романы? - спросил его Еспер Иваныч.
- Читывал, дядя.
- Какие же?
- "Молодой Дикий"{32}, "Повести Мармонтеля"{32}.
- Ну, все это не то!.. Я тебе Вальтера Скотта дам. Прочитаешь - только пальчики оближешь!..
И Имплев в самом деле дал Павлу перевод "Ивангое"{32}, сам тоже взял книгу, и оба они улеглись.
Анна Гавриловна покатилась со смеху.
- Вот уж по пословице: старый и малый одно творят, - сказала она и, покачав головой, ушла.
Паша сейчас начал читать. Еспер Иваныч, по временам, из-под очков, взглядывал на него. Наконец уже смерклось. Имплев обратился к Паше.
- Встань и подними у этой банки крышку.
Павел встал и подошел к столу, поднял у банки закрышку и тотчас же отскочил. Из маленького отверстия банки вспыхнуло пламя.
- Откуда это огонь появился? - спросил он с блистающим от любопытства взором.
- Ну, этого пока тебе еще нельзя растолковать, - отвечал Еспер Иваныч с улыбкой, - а ты вот зажги свечи и закрой опять крышку.
Паша все это исполнил, и они опять оба принялись за чтение.
Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать.


V

ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ В НОВОСЕЛКАХ

На другой день началась та же история, что и вчера была. Еспер Иваныч, не вставая даже с постели, часов до двенадцати читал; а потом принялся бриться, мыться и одеваться. Все это он обыкновенно совершал весьма медленно, до самого почти обеда. Полковник, как любитель хозяйства, еще с раннего утра, взяв с собою приказчика, отправился с ним в поля. Паша все время читал в соседней с дядиным кабинетом комнате. Часа в два все сошлись в зале к обеденному столу. Еспер Иваныч был одет в широчайших и легчайших летних брюках, в чистейшем жилете и белье, в широком полусуконном сюртуке, в парике, вместо колпака, и надушенный. Он к каждому обеду всегда так выфранчивался.
Сели за стол.
- Обходил, судырь Еспер Иваныч, - начал полковник, - я все ваши поля: рожь отличнейшая; овсы такие, что дай бог, чтобы и выспели.
- А ведь хозяин-то не больно бы, кажись, рачительный, - подхватила Анна Гавриловна, показав головой на барина (она каждый обед обыкновенно стояла у Еспера Иваныча за стулом и не столько для услужения, сколько для разговоров), - нынче все лето два раза в поле был!
- Три!.. - перебил отрывисто и с комическою важностью Еспер Иваныч.
- Поди ты вот! - произнес почти с удивлением полковник.
- А у вас, батюшка, разве худы хлеба-то? - спросила Анна Гавриловна.
- Нет, у меня-то благодарить бога надо, а тут вот у соседей моих, мужичков Александры Григорьевны Абреевой, по полям-то проезжаешь, боже ты мой! Кровью сердце обливается; точно после саранчи какой, - волотина волотину кличет{34}!
- Да что же, места что ли у них потны, вымокает что ли? - продолжала расспрашивать Анна Гавриловна полковника.
Она знала, что Еспер Иваныч не поддержит уж этого разговора.
- Нет, не то что места, а семена, надо быть, плохи. Какая-нибудь, может, рожь расхожая и непросеянная. Худа и обработка тоже: круглую неделю у нее мужики на задельи стоят; когда около дому-то справить!
- Неужели этакие баря греха-то не боятся: ведь за это с них бог спросит! - воскликнула Анна Гавриловна.
Полковник развел руками.
- Видно, что нет! - проговорил он.
У него самого, при всей его скупости и строгости, мужики были в отличнейшем состоянии.
- Да чего тут, - продолжал он: - поп в приходе у нее... порассорилась, что ли, она с ним... вышел в Христов день за обедней на проповедь, да и говорит: "Православные христиане! Где ныне Христос пребывает? Между нищей братией, христиане, в именьи генеральши Абреевой!" Так вся церковь и грохнула.
Еспер Иваныч тоже захохотал.
- Отлично, превосходно сказано! - говорил он.
Паша тоже смеялся.
- Архиерею на попа жаловалась, - продолжал полковник, - того под началом выдержали и перевели в другой приход.
- Негодяйка-с, негодяйка большая ваша Александра Григорьевна. Слыхал про это, - сказал Еспер Иваныч.
- Не то что негодяйка, - возразил полковник, - а все, ведь, эти баричи и аристократы наши ничего не жалеют своих имений и зорят.
- Какая она аристократка! - возразил с сердцем Еспер Иваныч. - Авантюристка - это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, - продолжал он, как бы больше рассуждая сам с собою, - при всей его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в своих чувствованиях.
Полковник решительно ничего не понял из того, что сказал Еспер Иваныч; а потому и не отвечал ему. Тот между тем обратился к Анне Гавриловне.
- Принеси-ка ты нам, сударыня моя, - начал он своим неторопливым голосом, - письмо, которое мы получили из Москвы.
- От нашей Марьи Николавны? - спросила та, вся вспыхнув.
- Да, - отвечал Еспер Иваныч протяжно и тоже слегка покраснел; да и полковник как бы вдруг очутился в не совсем ловком положении.
- Что же пишет она? - спросил он с бегающими глазами.
- Пишет-с, - отвечал Еспер Иваныч и снова отнесся к Анне Гавриловне, стоявшей все еще в недоумении: - поди, принеси!
Та пошла и скоро возвратилась с письмом в руках. Она вся как бы трепетала от удовольствия.
- Пишет-с, - повторил Еспер Иваныч и начал читать написанное прекрасным почерком письмо: "Дорогой благодетель! Пишу к вам это письмо в весьма трогательные минуты нашей жизни: князь Веснев кончил жизнь..."
- Вот как-с, умер! - перебил полковник, и на мгновение взглянул на Анну Гавриловну, у которой, впрочем, кроме нетерпения, чтобы Еспер Иваныч дальше читал, ничего не было видно на лице.
Имплев продолжал:
"Tout le grand monde a ete chez madame la princesse...* Государь ей прислал милостивый рескрипт... Все удивляются ее доброте: она самыми искренними слезами оплакивает смерть человека, отравившего всю жизнь ее и, последнее время, более двух лет, не дававшего ей ни минуты покоя своими капризами и страданиями".
______________
* "Все светское общество было у княгини... (франц.).

Когда Еспер Иваныч читал эти строки, его глаза явно наполнились слезами.
"Занятия мои, - продолжал он далее, - идут по-прежнему: я скоро буду брать уроки из итальянского языка и эстетики, которой будет учить меня профессор Шевырев{35}. C'est un homme tres interessant* c длинными волосами и с прической а l' enfant**. Он был у maman с визитом и между прочим прочел ей свое стихотворение, в котором ей особенно понравилась одна мысль. Он говорит: "Данта читать - что в море купаться!" Не правда ли, благодетель, как это верно и поэтично?.."
______________
* Это очень интересный человек (франц.).
** Как у ребенка (франц.).

- Неглупая девочка выходит, - проговорил Еспер Иваныч, останавливаясь читать.
- Умница, умница! - подхватил полковник.
Паша слушал все это с жадным вниманием. У Анны Гавриловны и грудь и все мускулы на лице шевелились, и когда Еспер Иваныч отдал ей назад письмо, она с каким-то благоговением понесла его и положила на прежнее место.
Еспер Иваныч между тем обратился к Паше.
- Все говорят, мой милый Февей-царевич, что мы с тобой лежебоки; давай-ка, не будем сегодня лежать после обеда, и поедем рыбу ловить... Угодно вам, полковник, с нами? - обратился он к Михайлу Поликарпычу.
- Нет-с, - отвечал тот.
Полковник любил ходить в поля за каким-нибудь делом, а не за удовольствием.
- Значит, мы с тобой, Февей-царевич, вдвоем поедем.
- Поедемте, дядя, - отвечал Павел с удовольствием.
- Поди-ка распорядись, чтобы там все готово было, - сказал Еспер Иваныч Анне Гавриловне.
- Слава тебе господи, хоть ветром-то вас немножко обдует! - проговорила она и пошла.
Тотчас же, как встали из-за стола, Еспер Иваныч надел с широкими полями, соломенную шляпу, взял в руки палку с дорогим набалдашником и, в сопровождении Павла, вышел на крыльцо. Их ожидала запряженная линейка, чтоб довезти до реки, до которой, впрочем, всего было с версту. Небольшая, здоровая сырость, благоухание трав и хлебов, чириканье разных птичек наполняли воздух. Сама река, придавая всей окрестности какой-то широкий и раздольный вид, проходила наподобие огромной синеватой ленты между ровными, зелеными лугами. По нарочно сделанному сходу наши рыболовы сошли и сели в раскрашенную лодку. Править рулем Еспер Иваныч взялся сам, а Пашу посадил против себя. Гребли четыре человека здоровых молодых ребят, а человек шесть мужиков, на другой лодке, стали заводить и закидывать невод. Поверхность воды была бы совершенно гладкая, если бы на ней то тут, то там не появлялись беспрестанно маленькие кружки, которые расходились все больше и больше, пока не пропадали совсем, а на место их появлялся новый кружок. Павла все это очень заняло.
- Дядя, что такое облака? - спросил он, взмахнув глазами на небо.
- Это пары водяные, - отвечал тот: - из земли выходит испарение и вверху, где холодно, оно превращается в мелкие капли и пузырьки, которые и есть облака.
- А отчего же они с одной стороны светлы, а с другой темны?
- Со стороны, с которой они освещены солнцем, они светлы, а с которой - нет, с той темны.
- Так! - сказал Павел. Он совершенно понимал все, что говорил ему дядя. - А отчего, скажи, дядя, чем день иногда бывает ясней и светлей и чем больше я смотрю на солнце, тем мне тошней становится и кажется, что между солнцем и мною все мелькает тень покойной моей матери?
Еспер Иваныч грустно улыбнулся.
- Это, мой милый друг, - начал он неторопливо, - есть неведомые голоса нашей души, которые говорят в нас...
Странное дело, - эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, - ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях. Еспер Иваныч отвечал ему немногосложно. Когда он" возвратились к тому месту, от которого отплыли, то рыбаки вытащили уже несколько тоней: рыбы попало пропасть; она трепетала и блистала своей чешуей и в ведрах, и в сети, и на лугу береговом; но Еспер Иваныч и не взглянул даже на всю эту благодать, а поспешил только дать рыбакам поскорее на водку и, позвав Павла, который начал было на все это глазеть, сел с ним в линейку и уехал домой.
Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна. Та сейчас же, как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына.
Перед тем, как расходиться спать, Михайло Поликарпыч заикнулся было.
- А нам завтра, пожалуй бы, и в путь надо!..
- Ни, ни! - возразил Еспер Иваныч, отрицательно мотнув головой, и потом грустным голосом прибавил: - Эх, брат, Михайло Поликарпыч, погости: придет время, и приехал бы в Новоселки, да уж не к кому!
- Придет-то придет, - не к кому и некому будет приехать!.. - подхватил полковник и покачал с грустью головой.
Так прошел еще день, два, три... В это время Павел и Еспер Иваныч ездили в лес по грибы; полковник их и туда не сопровождал и по этому поводу сказал поговорку: "рыбка да грибки - потерять деньки!"
Прогулки за грибами совершались обыкновенно таким образом: на той же линейке Павел и Еспер Иванович отправлялись к какому-нибудь перелеску, обильному грибами; их сопровождала всегда целая ватага деревенских мальчишек. Когда подъезжали к избранному месту, Павел и мальчишки рассыпались по лесу, а Еспер Иваныч, распустив зонтик, оставался сидеть на линейке. Мальчишки, набрав грибов, бегом неслись с ними к барину, и он наделял их за то нарочно взятыми пряниками и орехами. На обратном пути в Новоселки мальчишки завладевали и линейкой: кто помещался у ней сзади, кто садился на другую сторону от бар, кто рядом с кучером, а кто - и вместе с барями. Еспер Иваныч только посматривал на них и посмеивался. Он очень любил всех детей без различия! По вечерам, - когда полковник, выпив рюмку - другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, - Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным светом, на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии; он отлично играл на гитаре, и вообще видно было, что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине - всегда составляли лучшую усладу его жизни. Только на обеспеченной всем и ничего не делающей русской дворянской почве мог вырасти такой прекрасный и в то же время столь малодействующий плод.
По прошествии недели, полковник, наконец, взбунтовался.
- Нам завтра позвольте уж уехать - это нельзя! - сказал он почти рассерженным голосом.
- Можете, можете-с! - отвечал Еспер Иваныч: - только дай вот мне прежде Февей-царевичу книжку одну подарить, - сказал он и увел мальчика с собой наверх. Здесь он взял со стола маленький вязаный бисерный кошелек, наподобие кучерской шапочки.
- На-ка вот тебе, - сказал он, подавая его Паше: - тут есть три-четыре рыжичка; если тебе захочется полакомиться, - книжку какую-нибудь купить, в театр сходить, - ты загляни в эту шапочку, к тебе и выскочит оттуда штучка, на которую ты можешь все это приобресть.
В кошельке было положено пять золотых.
Павел поцеловал у дяди руку. Еспер Иваныч погладил его по голове.
На другой день Вихровы уехали чем свет. Анна Гавриловна провожала их.
- Уедете вы, наш барин опять теперь заляжет, и с верху не сойдет, - сказала она.
- Нехорошо, нехорошо он это делает для здоровья своего! - проговорил полковник.
- Ой, уж и не говорите лучше! - произнесла Анна Гавриловна и глубоко-глубоко вздохнула.


VI

ТОНКИЕ ОТНОШЕНИЯ

Чтобы объяснить некоторые события из жизни Еспера Иваныча, я ко всему сказанному об нем должен еще прибавить, что он принадлежал к деликатнейшим и стыдливейшим мужчинам, какие когда-либо создавались в этой грубой половине рода человеческого. Моряк по воспитанию, он с двадцати пяти лет оставил службу и посвятил всю свою жизнь матери. Та была по натуре своей женщина суровая и деспотичная, так что все даже дочери ее поспешили бог знает за кого повыйти замуж, чтобы только спастись от маменьки. Еспер Иваныч остался при ней; но и тут, чтобы не показать, что мать заедает его век, обыкновенно всем рассказывал, что он к службе неспособен и желает жить в деревне. После отца у него осталась довольно большая библиотека, - мать тоже не жалела и давала ему денег на книги, так что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое: за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя. Целые вечера проводили они: молодой Имплев - у изголовья старухи, а Аннушка (юная, цветущая, с скромно и покорно опущенным взором) - у ее ног. Пламя страсти обоих одновременно возжгло, и в одну ночь оба, страстные, трепещущие и стыдящиеся, они отдались друг другу. Около десяти лет почти таилась эта страсть. Всюду проникающий воздух - и тот, кажется, не знал об ней. Еспер Иваныч только и делал, что умолял Аннушку не проговориться как-нибудь, - не выдать их любви каким-нибудь неосторожным взглядом, движением. "Да полноте, барин, разве мне еще не стыднее вашего!" - успокаивала его Аннушка. Но вдруг ей стала угрожать опасность сделаться матерью. Сначала она хотела убить себя; Еспер Иваныч этому не противоречил. Он находил, что этому так и надлежало быть, а то куда же им обоим будет деваться от стыда; но, благодаря бога, благоразумие взяло верх, и они положили, что Аннушка притворится больною и уйдет лежать к родной тетке своей. Еспер Иваныч одарил ту с ног до головы золотом. Между тем старуха тоже беспокоилась о своей горничной и беспрестанно посылала узнавать: что, лучше ли ей? Чего стоили эти минуты Есперу Иванычу, видно из того, что он в 35 лет совсем оплешивел и поседел. Наконец Аннушка родила дочку; в ту же ночь та же тетка увезла младенца почти за 200 верст и подкинула его одной родственнице. Аннушка, бледная и похудавшая, снова явилась у кровати старухи, снова началась прежняя жизнь с прежнею страстью и с прежнею скрытностью.
Но вот старуха умерла!
Еспер Иваныч стал полным распорядителем и себя, и своего состояния. Аннушка сделалась его ключницей. Никто уже не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери - она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало.
В губернии Имплев пользовался большим весом: его ум, его хорошее состояние, - у него было около шестисот душ, - его способность сочинять изворотливые, и всегда несколько колкого свойства, деловые бумаги, - так что их узнавали в присутственных местах без подписи: "Ну, это имплевские шпильки!" - говорили там обыкновенно, - все это внушало к нему огромное уважение. Каждую зиму Еспер Иваныч переезжал из деревни в губернский город. С ним были знакомы и к нему ездили все богатые дворяне, все высшие чиновники; но он почти никуда не выезжал и, точно так же, как в Новоселках, продолжал больше лежать и читать книги. В губернском городе в это время проживал некто большой барин князь Веснев, съехавший в губернию в двенадцатом году и оставшийся пока там жить. Жена у него была женщина уже не первой молодости, но еще прелестнейшая собой, умная, добрая, великодушная, и исполненная какой-то особенной женской прелести; по рождению своему, княгиня принадлежала к самому высшему обществу, и Еспер Иваныч, говоря полковнику об истинном аристократизме, именно ее и имел в виду. Имплева княгиня сначала совершенно не знала; но так как она одну осень очень уж скучала, и у ней совершенно не было под руками никаких книг, то ей кто-то сказал, что у помещика Имплева очень большая библиотека. Княгиня стала просить мужа, чтобы тот познакомился с ним. Князь исполнил ее желание и сам первый сделал визит Есперу Иванычу; тот, хоть не очень скоро, тоже приехал к нему. Князя в то утро не было дома, но княгиня, все время поджидавшая, приняла его. Еспер Иваныч, войдя и увидя вместо хозяина - хозяйку, ужасно сконфузился; но княгиня встретила его самым любезным образом и прямо объяснила ему свою просьбу, чтобы он, бога ради, снабжал ее книгами.
Еспер Иваныч, разумеется, изъявил полную готовность, и таким образом началось их знакомство. Княгиня сумела как-то так сделать, что Имплев, и сам не замечая того, стал каждодневным их гостем. С князем он почти не видался и всегда сидел на половине княгини. Я нисколько не преувеличу, если скажу, что княгиня и Имплев были самые лучшие, самые образованные люди из всей губернии. Беседы их первоначально были весьма оживленные; но потом, особенно когда им приходилось оставаться вдвоем, они стали как-то конфузиться друг друга... Стоустая молва, между тем, давно уже трубила, что Имплев - любовник княгини Весневой. Анна Гавриловна, - всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши, что он почти каждый вечер ездил к князю, - тоже, кажется, разделяла это мнение, и один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала, что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча, что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, - и как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство, так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что бы там на сердце ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться было не от чего... Между княгиней и Еспером Иванычем существовали довольно странные и даже, может быть, не совсем понятные для нашего реального времени отношения. Княгиня происходила из очень нравственного семейства, сама была воспитана в строгих, почти доходящих до пуризма, правилах нравственности. Она горячо любила Имплева и презирала мужа, но никогда, ни при каких обстоятельствах жизни своей, из одного чувства самоуважения, не позволила бы себе пасть. Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал, что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде{42}, о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли еще не более мужчин, склонны в чем бы то ни было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), - так и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту. Одно, совершенно случайное, открытие дало ей к тому прекрасный повод: от кого-то она узнала, что у Еспера Иваныча есть побочная дочь, которая воспитывается у крестьянина в деревне. Княгиня очень уже хорошо понимала скрытный характер Имплева и видела, что с ним в этом деле надобно действовать весьма осторожно. Для этой цели она напросилась у мужа, чтобы он взял ее с собою, когда поедет на ревизию, - заехала будто случайно в деревню, где рос ребенок, - взглянула там на девочку; потом, возвратясь в губернский город, написала какое-то странное письмо к Есперу Иванычу, потом - еще страннее, наконец, просила его приехать к ней. Имплев приехал. Княгиня от волнения лежала почти в постели. Придав своему голосу как можно более нежности, она сказала Имплеву почти шепотом:
- Еспер Иваныч, у вас есть побочная дочь; я видела ее в вашей деревне!
Имплев побледнел.
- Я желала бы взять ее на воспитание к себе; надеюсь, добрый друг, вы не откажете мне в этом, - поспешила прибавить княгиня; у нее уж и дыхание прервалось и слезы выступили из глаз.
Имплев не знал, куда себя и девать: только твердое убеждение, что княгиня говорит все это и предлагает по истинному доброжелательству к нему, удержало его от ссоры с нею навеки.
- Очень вам благодарен, я подумаю о том! - пробормотал он; смущение его так было велико, что он сейчас же уехал домой и, здесь, дня через два только рассказал Анне Гавриловне о предложении княгини, не назвав даже при этом дочь, а объяснив только, что вот княгиня хочет из Спирова от Секлетея взять к себе девочку на воспитание. Они оба обыкновенно никогда не произносили имени дочери, и даже, когда нужно было для нее посылать денег, то один обыкновенно говорил: "Это в Спирово надо послать к Секлетею!", а другая отвечала: "Да, в Спирово!". Теперь же, услышав желание княгини, Анна Гавриловна тоже очень смутилась... Она ненавидела княгиню, как только женщина может ненавидеть свою соперницу; но чувство матери пересилило в ней на этот раз. Она очень хорошо поняла, что девочке гораздо будет лучше у княгини, чем у простого мужика.
- Что же, это будет хорошо! - отвечала она после небольшой паузы.
- Хорошо-то хорошо, - подхватил Еспер Иваныч обрадованным голосом.
Таким образом судьба девочки была решена.
Вскоре после того князь Веснев переехал на постоянное жительство в Москву; княгиня тоже должна была с ним переехать. Девочку они увезли с собой, и она сделалась предметом длинных-длинных писем от Еспера Иваныча к княгине, а равно длинных и длинных ответов от нее к нему. Зная, что Еспер Иваныч учение и образование предпочитает всему на свете, княгиня начала, по преимуществу, свою воспитанницу учить, и что эти операции совершались над ней неупустительно и в обильном числе, мы можем видеть из последнего письма девушки.


VII

НОВОЕ ЖИЛИЩЕ

Большой каменный дом Александры Григорьевны Абреевой стоял в губернском городе в довольно глухом переулке и был уже довольно в ветхом состоянии. На пожелтелой крыше его во многих местах росла трава; штукатурка и разные украшения наружных стен обвалились. В верхнем этаже некоторые окна были с выбитыми стеклами, а в других стекла были заплеснелые, с радужными отливами; в нижнем этаже их закрывали тяжелые ставни. К главному подъезду вели железные ворота, на которых виднелся расколовшийся пополам герб фамилии Абреевых. Его держали два льва, - один без головы, а другой без всей задней части. Часов в одиннадцать утра перед этим домом остановился экипаж Вихровых. Михайло Поликарпович сейчас же послал своего лакея Ваньку, малого лет семнадцати и сильно глуповатого, вызвать к нему сторожа при доме. Ванька сначала подбежал проворно и с усердием, но едва только отворил железную калитку как сейчас же остановился. Ванька был большой трус: вообще, въезжая в какой-либо город, он уже чувствовал некоторую робость; он был больше сын деревни и природы! А тут он увидал перед собою огромный двор, глухо заросший травою, - взади его, с несколькими входами, полуразвалившийся флигель, и на единственной протоптанной и ведущей к нему дорожке стояла огромная собака, которая на него залаяла. Ванька очутился в невыносимом положении: не идти дальше - он барина боялся; идти - собака устрашала. Он начал уговаривать ее нежнейшими именами и почти умоляющим голосом: "Ну, лапушка; ну, милая, полно, я свой, свой!" Лапушка как бы сжалилась над ним и, перестав лаять, сошла даже с дорожки. Ванька бросился во флигель, но в которую дверь было торгнуться? Ну, как попадет не туда - выйдет какой-нибудь барин; и зубы ему начистит! Но собака опять пролаяла; Ванька схватился за первую скобку и отворил дверь. В довольно просторной избе он увидел пожилого, но еще молодцеватого солдата, - в рубашке и в штанах с красным кантом, который с рубанком в руках, стоял около столярного верстака по колено в наструганных им стружках.
- Ты, дяденька, сторож? - спросил Ванька дрожащим голосом.
- Я, - отвечал солдат неторопливо.
Его, кажется, по преимуществу озадачило глуповатое лицо Ваньки.
- К барину нашему пожалуйте, сделайте милость! - продолжал тот.
- К какому барину?
- К нашему, чтой-то, помилуйте! - произнес Ванька, усмехаясь, - у ворот, вон, дожидается.
- Да пошто я ему?
- Надо, видно, - помилуйте; пойдите, пожалуйста!
Солдат пожал плечами.
- Не разберешь тебя, парень, хорошенько; бог тебя знает! - сказал он и начал неторопливо стряхивать с себя стружки и напяливать на себя свой вицмундиришко.
- Барин послал: "Позови, говорит, сторожа!" - толковал ему Ванька.
Солдат ничего уже ему не отвечал, а только пошел. Ванька последовал за ним, поглядывая искоса на стоявшую вдали собаку. Выйди за ворота и увидев на голове Вихрова фуражку с красным околышком и болтающийся у него в петлице георгиевский крест, солдат мгновенно вытянулся и приложил даже руки по швам.
- Барыня ваша квартиру, вот, мне в низу вашем отдала; вот и письмо ее к тебе, - сказал полковник, подавая ему письмо.
- Грамоте, ваше высокородие, я не знаю; все равно, пожалуйте-с.
- Разумеется, все равно! - сказал Вихров, вылезая из экипажа.
Солдат слегка поддержал его под руку; поддержал также и Пашу; потом молодецки распахнул ворота, кивнул головой кучеру, чтобы тот въезжал, и бросился к крыльцу.
- Ставни, ваше высокородие, позвольте напредь всего отпереть!
Затем отпер их и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная сырость пахнула на них. Стены в комнатах были какого-то дикого и мрачного цвета; пол грязный и покоробившийся; но больше всего Павла удивили подоконники: они такие были широкие, что он на них мог почти улечься поперек; он никогда еще во всю жизнь свою не бывал ни в одном каменном доме.
- В прочих комнатах, ваше высокородие, прикажете ставни отворять? Через коридор каменный к ним ход, - темный такой, прах его дери! - спросил солдат.
- Нет, не надо, - отвечал полковник: - эта вот комната для детей, а там для меня.
- И то, ваше высокородие; отворишь, пожалуй, и не затворишь: петли перержавели; а не затворять тоже опасно; не дорого возьмут и влезут ночью.
Все эти слова солдата и вид комнат неприятно подействовали на Павла; не без горести он вспомнил их светленький, чистенький и совершенно уже не страшный деревенский домик. Ванька между тем расхрабрился: видя, что солдат, должно быть, очень барина его испугался, - принялся понукать им и наставления ему давать.
- Ставь вот тут, - говорил он, внося с ним разные вещи, - а еще солдат, не знаешь, куда ставить.
- Тут и ставят, - отвечал тот ему серьезно, но покорно.
- Как твоя фамилия? - спросил полковник служивого, видя, как тот все проворно и молодецки делает.
Солдат опять мгновенно вытянулся и приложил руки по швам.
- Симонов, ваше высокородие! - отвечал он.
- Какого полка?
- Бомбандир, ваше высокородие, первой артиллерийской бригады.
- Я сам, брат, военный, - кавказец; в действующей все служил.
- Это видать так, ваше высокородие!
- Пять раз ранен.
- Помилуй бог, ваше высокородие, всякого!
- А ты ранен?
- Никак нет, ваше высокородие; в двух кампаниях был - в турецкой и польской, - бог уберег. Потому у нас артиллеристов мало ранят; коли конница успела наскакать, так сомнет тебя уже насмерть.
- Ну тоже как и издали лафеты начнут подбивать, попадет по прислуге.
- Да это точно, ваше высокородие.
- А ты вот что скажи мне, - продолжал полковник, очень довольный бойкими ответами солдата, - есть ли у тебя жена?
- Есть, ваше высокородие; имеется старушоночка.
- Так не может ли она нам стряпать, поварихой нам быть?
- Да это что же? С великим нашим удовольствием; сумеет ли только!
- Э, брат, сумеет ли! - воскликнул полковник: - ты знаешь, солдатская еда: хлеб да вода.
- А уж каша, ваше высокородие, так и мать наша, - подхватил Симонов, пожав слегка плечами.
Полковник очень был им доволен и перешел затем к довольно щекотливому предмету.
- Я вот, - начал он не совсем даже твердым голосом: - привезу к вам запасу всякого... ну, тащить вы, полагаю, не будете, а там... сколько следует - рассчитаем.
- Рассчитаем, ваше высокородие, сколько тоже гарнцев муки, крупы, фунтов говядины... В расчете это будем делать.
Полковник остался окончательно доволен Симоновым. Потирая от удовольствия руки, что обеспечил таким образом материальную сторону своего птенчика, он не хотел медлить заботами и о духовной стороне его жизни.
- Ванька! - крикнул он, - поди ты к Рожественскому попу; дом у него на Михайловской улице; живет у него гимназистик Плавин; отдай ты ему вот это письмо от матери и скажи ему, чтобы он сейчас же с тобою пришел ко мне.
Ванька не трогался с места; лицо его явно подернулось облаком грусти.
"Где эта, черт, Михайловская улица, - где найти там дом попа, - а там, пожалуй, собака опять!" - мелькало в его простодушной голове.
- Что ж ты стоишь?.. - проговорил полковник, вскидывая на него свои серые навыкате глаза.
Ванька сейчас же повернулся и пошел: он по горькому опыту знал, что у барина за этаким взглядом такой иногда следовал взрыв гнева, что спаси только бог от него!
Уйдя, он, впрочем, скоро назад воротился.
- Симонов пошел-с! - сказал он, как-то прячась весь в себя.
- А ты и того сделать не сумел, - сказал ему с легким укором полковник.
- Мне самовар ставить надо-с, - отвечал Ванька и поспешил уйти.
Ванька, упрашивая Симонова сходить за себя, вдруг бухнул, что он подарит ему табаку курительного, который будто бы растет у них в деревне.
- Какой-такой табак этот? - спросил тот не без удивления.
- Табак настоящий, хороший, - отвечал Ванька без запинки.
Симонов был человек неглупый; но, тем не менее, идя к Рожественскому попу, всю дорогу думал - какой это табак мог у них расти в деревне. Поручение свое он исполнил очень скоро и чрез какие-нибудь полчаса привел с собой высокого, стройненького и заметно начинающего франтить, гимназиста; волосы у него были завиты; из-за борта вицмундирчика виднелась бронзовая цепочка; сапоги светло вычищены.
- Матушка ваша вот писала вам, - начал полковник несколько сконфуженным голосом, - чтобы жить с моим Пашей, - прибавил он, указав на сына.
- Да, она писала мне, - отвечал Плавин вежливо полковнику; но на Павла даже и не взглянул, как будто бы не об нем и речь шла.
- Это вот квартира вам, - продолжал полковник, показывая на комнату: - а это вот человек при вас останется (полковник показал на Ваньку); малый он у меня смирный; Паша его любит; служить он вам будет усердно.
- Я служить, Михайло Поликарпович, завсегда вам готов, - отвечал Ванька умиленным голосом и потупляя свои глаза.
Молодой Плавин ничего не отвечал, и Павлу показалось, что на его губах как будто бы даже промелькнула насмешливая улыбка. О, как ему досадно было это деревенское простодушие отца и глупый ответ Ваньки!
- Мамаша ваша мне говорила, что вы вот и позайметесь с Пашей.
- Она мне и об этом писала, - отвечал Плавин.
- Вы ведь, кажется, в пятом классе? - спрашивал его полковник.
- В пятом.
- Вот бы мне желалось знать, в какой мой попадет. Кабы вы были так добры, проэкзаменовали бы его...
- Но теперь как же это?.. Это неудобно! - отвечал Плавин и опять, как показалось Павлу, усмехнулся.
- Что за экзамен теперь, какие глупости! - почти воскликнул тот.
- Родительскому-то сердцу, понимаете, хочется поскорее знать, - говорил, не обращая внимания на слова сына и каким-то жалобным тоном, полковник.
Павел выходил из себя на отца.
- Вы из арифметики сколько прошли? - обратился к нему, наконец, Плавин, заметно принимая на себя роль большого.
- Первую и вторую часть.
- А из грамматики?
- Синтаксис и разбор.
- А из латинского и географии?
- Из латинского - этимологию, а из географии - всеобщую...
- Их, вероятно, во второй, а может быть, и в третий класс примут, - сказал Плавин полковнику.
- Хорошо, как бы в третий; все годом меньше, подешевле воспитание выйдет.
Павел старался даже не слушать, что говорил отец.
Плавин встал и начал раскланиваться.
- Милости прошу завтра и переезжать, - сказал ему полковник.
- Очень хорошо-с, - отвечал Плавин сухо и проворно ушел.
"Какими дураками мы ему должны показаться!" - с горечью подумал Павел. Он был мальчик проницательный и тонких ощущений.
Полковник, между тем, продолжал самодовольствовать.
- Квартира тебе есть, учитель есть! - говорил он сыну, но, видя, что тот ему ничего не отвечает, стал рассматривать, что на дворе происходит: там Ванька и кучер вкатывали его коляску в сарай и никак не могли этого сделать; к ним пришел наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы в сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся в него грудью, велел другим переть в вагу, - и сразу вдвинули.
- Эка прелесть, эка умница этот солдат!.. - восклицал полковник вслух: - то есть, я вам скажу, - за одного солдата нельзя взять двадцати дворовых!
Он постоянно в своих мнениях отдавал преимущество солдатам перед дворовыми и мужиками.


VIII

ПЕРВОЕ ПОСЕЩЕНИЕ ТЕАТРА

Павла приняли в третий класс. Полковник был этим очень доволен и, не имея в городе никакого занятия, почти целые дни разговаривал с переехавшим уже к ним Плавиным и передавал ему самые задушевные свои хозяйственные соображения.
- Мы-с, помещики, - толковал он, - живем совершенно как в неприятельской земле: тут тебя обокрадут, там тебе перепортят, там - не донесут.
Плавин выслушивал его с опущенными в землю глазами.
- Мне жид-с один советовал, - продолжал полковник, - "никогда, барин, не покупайте старого платья ни у попа, ни у мужика; оно у них все сопрело; а покупайте у господского человека: господин сошьет ему новый кафтан; как задел за гвоздь, не попятится уж назад, а так и раздерет до подола. "Э, барин новый сошьет!" Свежехонько еще, а уж носить нельзя!"
Плавин как-то двусмысленно усмехался, а Павел с грустью думал: "Зачем это он все ему говорит!" - и когда отец, наконец, стал сбираться в деревню, он на первых порах почти был рад тому. Но вот пришел день отъезда; все встали, как водится, очень рано; напились чаю. Полковник был мрачен, как перед боем; стали укладывать вещи в экипаж; закладывать лошадей, - и заложили! Павел продолжал смотреть на все это равнодушно; полковник поднялся, помолился и подошел поцеловать сына. Тот вдруг бросился к нему на шею, зарыдал на всю комнату и произнес со стоном: "Папаша, друг мой, не покидай меня навеки!" Полковник задрожал, зарыдал тоже: "Нет, не покину, не покину!" - бормотал он; потом, едва вырвавшись из объятий сына, сел в экипаж: у него голова даже не держалась хорошенько на плечах, а как-то болталась. "Папаша, папаша, милый!" - стонал Павел. Полковник махнул рукой и велел везти скорее; экипаж уехал. Павел, как бы все уж похоронив на свете, с понуренной головой и весь в слезах, возвратился в комнаты. Свидетели этого прощанья: Ванька - заливался сам горькими слезами и беспрестанно утирал себе нос, Симонов тоже был как-то серьезнее обыкновенного, и один только Плавин оставался ко всему этому безучастен совершенно.
По крайней мере с месяц после разлуки с отцом, мой юный герой тосковал об нем. С новым товарищем своим он все как-то мало сближался, потому что тот целые дни был каким-нибудь своим делом занят и вообще очень холодно относился к Паше, так что они даже говорили друг другу "вы". В одну из суббот, однако, Павел не мог не обратить внимания, когда Плавин принес с собою из гимназии особенно сделанную доску и прекраснейший лист веленевой бумаги. У листа этого Плавин аккуратно загнул края и, смочив его чистою водой, положил на доску, а самые края, намазав клейстером, приклеил к ней.
- Что вы это делаете? - спросил его Павел не без удивления.
- Бумагу наклеиваю для рисования...
- Она у вас вся сморщится!
- Исправится к завтраму, - отвечал Плавин с улыбкою, и действительно поутру Павел даже ахнул от удивления, что бумага вышла гладкая, ровная и чистая. Когда Плавин принялся рисовать, Павел сейчас же стал у него за спиною и принялся с величайшим любопытством смотреть на его работу. Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, - как у него выходило на бумаге совершенно то же самое, что было и на оригинале, - он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует. Здесь мне, может быть, будет удобно сказать несколько слов об этом человеке. Читатель, вероятно, и не подозревает, что Симонов был отличнейший и превосходнейший малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей степени честный я совершенно не пьяница, он, однако, прошел свой век незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл так себе только за сносно хорошего солдата. Александра Григорьевна Абреева оказалась в этом случае проницательнее всех. Выбрав к себе Симонова в сторожа к дому, она очень хорошо знала, что у нее ничего уж не пропадет.
Работа Плавина между тем подвигалась быстро; внимание и удовольствие смотрящих на него лиц увеличивалось. Вдруг на улице раздался крик. Все бросились к окну и увидели, что на крыльце флигеля, с удивленным лицом, стояла жена Симонова, а посреди двора Ванька что-то такое кричал и барахтался с будочником. Несмотря на двойные рамы, можно было расслышать их крики.
- А про што? - кричал Ванька.
- А про то! - отвечал будочник.
- Не пойду!
- Нет, пойдешь... - И полицейский сцапал Ваньку за шивороток.
- Не пойду! - кричал тот, упираясь.
- Что у них, у дьяволов? - произнес Симонов с озабоченным лицом и бросился во двор в помощь товарищу; но полицейский тащил уже Ваньку окончательно.
- Про што ты его? - закричал ему Симонов.
- А про то, - отвечал и ему будочник.
- Украл, что ли, он что? - спросил Симонов.
- Украл, - отвечал полицейский и утащил Ваньку совершенно из глаз.
Симонов, с тем же озабоченным лицом, возвратился в комнаты.
- Что такое? - спросил его Павел встревоженным голосом.
- В часть за что-то Ивана взяли.
- Как - в часть! Кто смел? Я сам сейчас схожу туда и задам этому частному! - расхорохорился Павел.
- Что вам туда ходить! Я сейчас сбегаю и проведаю. Говорят, украл что-то такое, - отозвался Симонов и действительно ушел.
- Неужели ваш отец не мог оставить человека почестнее? - проговорил своим ровным голосом Плавин, принявшийся покойно рисовать.
- О, отец! Разве он думает что обо мне; ему бы только как подешевле было! - воскликнул Павел, под влиянием досады и беспокойства.
На дворе, впрочем, невдолге показался Симонов; на лице у него написан был смех, и за ним шел какой-то болезненной походкой Ванька, с всклоченной головой и с заплаканной рожею. Симонов прошел опять к барчикам; а Ванька отправился в свою темную конуру в каменном коридоре и лег там.
- Что такое случилось? - спросил Павел все еще озабоченным тоном.
- Да так, дурак, сам виноват, - отвечал Симонов, усмехаясь: - нахвастал будочнику, что он сапожник, а тот сказал частному; частный отдал сапоги ему починить...
- Какой же он сапожник! - воскликнул Павел.
- Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал; тот и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: "Высеките, говорит, меня!" Тот и велел его высечь. Я пришел - дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
- И хорошо сделали, что высекли, - произнес Плавин опять своим холодным голосом.
- И я тоже рад, - подхватил Павел; по вряд ли был этому рад, потому что сейчас же пошел посмотреть, что такое с Ванькой.
Он его застал лежащим вниз лицом и горько плачущим.
- Ну, ты ее плачь; сам, ведь, виноват, - сказал он ему.
- Виноват, батюшка Павел Михайлыч, виноват, - отвечал, всхлипывая, Ванька.
- Тебя очень больно высекли? - спросил Павел.
- Правую сторону уж очень отхлестали, - отвечал Ванька.
- Ну, ничего, пройдет, - успокаивал его Павел и возвратился в свою комнату.
Там он застал довольно оживленный разговор между Плавиным и Симоновым.
- Тут тоже при мне в части актеров разбирали: подрались, видно; у одного такой синячище под глазами - чудо! Колом каким-нибудь, должно быть, в рожу-то его двинули.
- А разве актеры приехали? - спросил Плавин оживленным голосом.
- Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер - на представление. "А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше чего еще не набуянили!"
- Пойдемте сегодня в театр? - обратился Плавин к Павлу.
- Пойдемте, - отвечал тот; у него при этом как-то екнуло сердце.
- Что сегодня играют? - спросил Плавин Симонова.
- Не знаю, не спросил - дурак, не сообразил этого. Да я сейчас сбегаю и узнаю, - отвечал Симонов и, не медля ни минуты, проворно отправился.
- Я никогда еще в театре не бывал, - сказал Павел слегка дрожащим голосом.
- Я сам театр очень люблю, - отвечал Плавин; волнение и в нем было заметно сильное.
Симонов не заставил себя долго дожидаться и возвратился тоже в каком-то возбужденном состоянии.
- Сегодня отличное представление! - сказал он, развертывая и подавая заскорузлой рукой афишу. - Днепровская русалка{54}, - прибавил он, тыкая пальцем на заглавие.
- Билеты теперь же надо взять, - проговорил Плавин.
- Да я сбегаю, пожалуй, - вызвался и на это с полною готовностью Симонов, и действительно сбегал, принес, а потом куда-то и скрылся.
Гимназисты мои после того остались в очень непокойном состоянии. Время казалось им идущим весьма медленно. Плавин еще несколько владел собой; но Павел беспрестанно смотрел на большие серебряные часы, которые отец ему оставил, чтобы он не опаздывал в гимназию. Его, по преимуществу, волновало то, что он слыхал названия: "сцена", "ложи", "партер", "занавес"; но что такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак не мог придумать того в своем воображении. Часу в седьмом молодые люди, наконец, отправились. Время было - осень поздняя. Метель стояла сильная. Темнота была - зги не видать; надобно было сходить с довольно большой горы; склоны ее были изрыты яминами, между которыми проходила тропинка. Плавин шел по ней привычной ногой, а Павел, следовавший за ним, от переживаемых ощущений решительно не видел, по какой дороге он идет, - наконец спотыкнулся, упал в яму, прямо лицом и руками в снег, - перепугался очень, ушибся. Плавин только захохотал над ним; Павлу показалось это очень обидно. Не подавая виду, что у него окоченели от холоду руки и сильно болит нога, он поднялся и, когда они подошли к театру, в самом деле забыл и боль и холод.
Надобно сказать, что театр помещался не так, как все в мире театры - на поверхности земли, а под землею. Он переделан был из кожевенного завода, и до сих пор еще сохранил запах дубильного начала, которым пропитаны были его стены. Посетителям нашим, чтобы попасть в партер, надобно было спуститься вниз по крайней мере сажени две. Когда они уселись наконец на деревянные скамейки, Павел сейчас понял, где эти ложи, кресла, занавес. Заиграла музыка. Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и то же время подпрыгивать и плакать. Занавес поднялся. С какой жадностью взор нашего юноши ушел в эту таинственную глубь какой-то очень красивой рощи, взади которой виднелся занавес с бог знает куда уходящею далью, а перед ним что-то серое шевелилось на полу - это была река Днепр!
Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами, и в шапочке набекрень. После него выбежали Тарабар и Кифар. Все эти лица мало заняли Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в нем, что самые роли были чепуха великая, а исполнители их - еще и хуже того. Тарабар и Кифар были именно те самые драчуны, которым после представления предстояло отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело играть!
Занавес опустился. Плавин (это решительно был какой-то всемогущий человек) шепнул Павлу, что можно будет пробраться на сцену; и потому он шел бы за ним, не зевая. Павел последовал за приятелем, сжигаемый величайшим любопытством и страхом. После нескольких переходов, они достигли наконец двери на сцену, которая оказалась незатворенною. Вошли, и боже мой, что представилось глазам Павла! Точно чудовища какие высились огромные кулисы, задвинутые одна на другую, и за ними горели тусклые лампы, - мелькали набеленные и не совсем красивые лица актеров и их пестрые костюмы. Посредине сцены стоял огромный куст, подпертый сзади палками; а вверху даже и понять было невозможно всех сцеплений. Река оказалась не что иное, как качающиеся рамки, между которыми было большое отверстие в полу. Павел заглянул туда и увидел внизу привешенную доску, уставленную по краям лампами, а на ней сидела, качалась и смеялась какая-то, вся в белом и необыкновенной красоты, женщина... Открытие всех этих тайн не только не уменьшило для нашего юноши очарования, но, кажется, еще усилило его; и пока он осматривал все это с трепетом в сердце - что вот-вот его выведут, - вдруг раздался сзади его знакомый голос:
- Здравствуйте, барин!
Павел обернулся: перед ним стоял Симонов с нафабренными усами и в новом вицмундире.
- Ты как здесь? - воскликнул Павел.
- Я, ваше высокородие, завсегда, ведь, у них занавес поднимаю; сегодня вот с самого обеда здесь... починивал им тоже кое-что.
- Что же ты нанимаешься, что ли?
- Нет, ваше высокородие, так, без платы, чтобы пущали только - охотник больно я смотреть-то на это!
Плавин все это время разговаривал с Видостаном и, должно быть, о чем-то совещался с ним или просил его.
- Хорошо, хорошо, - отвечал тот.
- Господа публика, прошу со сцены! - раздался голос содержателя.
Павел почти бегом бросился на свою скамейку. В самом начале действия волны реки сильно заколыхались, и из-под них выплыла Леста, в фольговой короне, в пышной юбке и в трико. Павел сейчас же догадался, что это была та самая женщина, которую он видел на доске. Она появлялась еще несколько раз на сцене; унесена была, наконец, другими русалками в свое подземное царство; затем - перемена декорации, водяной дворец, бенгальский огонь, и занавес опустился. Надо было идти домой. Павел был как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на самом деле - под землею) существующими - каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!


IX

СВОЙ УЖ ТЕАТР

Приближались святки. Ученье скоро должно было прекратиться. Раз вечером, наш" юноши в халатах и туфлях валялись по своим кроватям. Павел от нечего делать разговаривал с Ванькой.
- Что ты, Иван, грамоте не выучишься? - сказал он ему.
- Я умею-с! - отвечал Ванька, хоть бы бровью поведя от сказанной им лжи.
- Что ты врешь! - произнес Павел, очень хорошо знавший, что Ванька решительно не знает грамоте.
- Умею-с, - опять повторил Ванька.
- Ну, возьми вот книгу и прочти! - сказал Павел, показывая на лежащую на столе "Русскую историю".
Ванька совершенно смело взял ее, развернул и начал смотреть в нее, но молчал.
- Ну, какая же это буква? - спросил его наконец Павел.
- Веди, - отвечал Ванька; и - не ошибся.
- А это какая?
- Аз!.. - И в самом деле это была а.
- Ну, что же из всего этого выйдет?
Ванька слегка покраснел.
- Вот это-то, барин, виноват, я уж и позабыл.
- Это нельзя забыть; это можно не знать, понимаешь ты, а забыть нельзя, - толковал ему Павел.
- Да я, барин, по своей азбуке вот знаю, - возразил Ванька.
- Покажи твою азбуку, - сказал Павел.
Ванька сходил и принес масляную-замасляную азбуку.
По ней он еще мальчишкой учился у дьячка, к которому отдавали его на целую зиму и лето. Дьячок раз тридцать выпорол его, но ничему не выучил, и к концу ученья счел за лучшее заставить его пасти овец своих.
- Какой это склад? - говорил Павел, показывая на слог ва в складах.
- Ва, - отвечал Ванька, весьма недолго подумав.
- А это что такое? - продолжал Павел, показывая уже в книге на ря (слово, выбранное им, было: Варяги).
Ванька опять молчал.
- Какой это склад? - обратился Павел снова к складам.
- Ря, - отвечал Ванька, после некоторого соображения.
- А это какой? - спросил Павел из книги и показывая на слог ги.
Ванька недоумевал, но по складам объяснил, что это ги.
- Отчего же ты по складам знаешь, а в книге нет? - спросил Павел.
Ванька молчал. Дело в том, что он имел довольно хороший слух, так что некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали, какой это склад, он начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил до того, на который ему пальцами указывали. Более же этого он ничего не мог ни припомнить, ни сообразить.
- Хорошо он умеет читать! - произнес Плавин, выведенный наконец из терпенья всеми этими объяснениями.
- Умею-с, - объяснил и ему Ванька.
- Поди ты, дуралей, умеешь! - воскликнул Павел.
- Чего тут не уметь-то! - возразил Ванька, дерзко усмехаясь, и ушел в свою конуру. "Русскую историю", впрочем, он захватил с собою, развернул ее перед свечкой и начал читать, то есть из букв делать бог знает какие склады, а из них сочетать какие только приходили ему в голову слова, и воображал совершенно уверенно, что он это читает!
- Умею! - произнес он, самодовольно поднимая свою острую морду.
Юноши наши задумали между тем дело большое. Плавин, сидевший несколько времени с закрытыми глазами и закинув голову назад, вдруг обратился к Павлу.
- А что, давайте, сыграемте театр сами, - сказал он с ударением и неторопливо.
Павел даже испугался немножко этой мысли.
- Как сыграем, где? - произнес он.
- Здесь у нас вверху, в зале.
- А декорации где же и занавес?
- Все это сделаем сами; я нарисую, сумею.
Павел взглянул почти с благоговением на Плавина.
- Завтра я пойду в гимназию, - продолжал тот: - сделаем там подписку; соберем деньги; я куплю на них, что нужно.
Павлу это предложение до такой степени казалось мало возможным, что он боялся еще ему и верить.
- Теперь, главное дело, надо с Симоновым поговорить. Пошлите этого дурака - Ваньку, за Симоновым! - сказал Плавин.
- Поди, Иван, сейчас позови Симонова! - крикнул Павел сколько мог строгим голосом.
Ванька пошел, но и книгу захватил с собою. Ночью он всегда с большим неудовольствием ходил из комнат во флигель длинным и темным двором. В избу к Симонову он вошел, по обыкновению, с сердитым и недовольным лицом.
- Поди к господам; посылают все, почитать не дадут! - проговорил он, махнув с важностью книгой.
- Что им надо? - отозвался лежавший на печи Симонов.
- Надо, знать, ступай!
Симонов сейчас же соскочил с печи, надел вицмундиришко и валяные сапоги и побежал.
Ванька тоже побежал за ним: он боялся отставать!
- Извините, я уж в валенках; спать было лег, - сказал Симонов, входя в комнаты.
- Ничего, - отвечал Плавин, вставая и выпрямляясь во весь свой довольно уже высокий рост. Решительность, сообразительность и воодушевление заметны были во всей его фигуре.
- Знаешь что?.. Мы хотим сыграть театр у вас в верхней зале, позволишь ты? - спросил он Симонова.
- Театр? - повторил тот. - Да гляче бы; только чтобы генеральша не рассердилась... - В тоне голоса его была слышна борьба: ему и хотелось очень барчиков потешить, и барыни он боялся, чтобы она не разгневалась на него за залу.
- Генеральша ничего, - сказал Павел с уверенностью: - я напишу отцу; тот генеральше скажет.
- Это вот так, ладно! Папаше вашему она слова не скажет - позволит, - сказал Симонов. Удовольствие отразилось у него при этом даже на лице.
- Это, значит, решено! - начал опять Плавин. - Теперь нам надобно сделать расчет пространству, - продолжал он, поднимая глаза вверх и, видимо, делая в голове расчет. - Будет ли у вас в зале аршин семь вышины? - заключил он.
- Надо быть, что будет!.. Заглазно, конечно, что утвердительно сказать нельзя... - отвечал, придав мыслящее выражение своей физиономии, Симонов.
- Пойдем, сходим сейчас же, смеряем, - сказал Плавин, не любивший ничего откладывать.
- Сходимте, - подхватил и Симонов с готовностью.
- Возьмите и меня, господа, с собою, - сказал Павел. У него уже и глаза горели и грудь волновалась.
Симонов сейчас засветил свечку, и все они сначала прошли по темному каменному коридору, потом стали подниматься по каменной лестнице, приотворили затем какую-то таинственную маленькую дверцу и очутились в огромной зале. Мрак их обдал со всех сторон. Свечка едва освещала небольшое около них пространство, так что, когда все взглянули вверх, там вместо потолка виднелся только какой-то темный простор.
- Ого! Тут не две, а пожалуй, и четыре сажени будут! - воскликнул Симонов.
- Отличная, превосходная зала! - говорил Плавин, исполненный искреннего восторга.
- Отличная! - повторял за ним и Павел.
- Теперь-с, станем размеривать, - начал Плавин, - для открытой сцены сажени две, да каждый подзор по сажени?.. Ровно так будет!.. - прибавил он, сосчитав шагами поперек залы.
- Так! - повторял за ним и Симонов.
- В длину сцена будет, - продолжал неторопливо Плавин, - для лесных декораций и тоже чтоб стоять сзади, сажени четыре с половиной...
- Так! - подтвердил и на это Симонов.
- Актеры будут входить по той же лестнице, что и мы вошли; уборная будет в нашей комнате.
- В вашей комнате, - согласился Симонов.
- Сидеть публика будет на этих стульях; тут их, должно быть, дюжины три; потом можно будет взять мебели из гостиной!.. Ведь можно? - обратился Плавин к Симонову.
- Можно, я думаю, - отвечал тот. В пылу совещания он забыл совершенно уж и об генеральше.
- Пройдемте чрез гостиную, - сказал Плавин.
Все пошли за ним. Это тоже оказалась огромная комната. Мебель в ней была хоть и ободранная, но во вкусе a l'empire*: белая с золотым и когда-то обитая шелковой малиновой материей. По стенам висели довольно безобразные портреты предков Абреевых, в полинялых золотых рамках, все страшно запыленные и даже заплеснелые. В огромных зеркалах, доходящих чуть не до потолка, отразились длинные фигуры наших гимназистов с одушевленными физиономиями и с растрепанными волосами, а также и фигура Симонова в расстегнутом вицмундиришке и валяных сапогах.
______________
* ампир (франц.).

- Мебели тут человек на двадцать на пять будет, а всего с зальною человек шестьдесят сядет, - публика не малая будет! - заключил он с гордостью.
- Какое малая! - подхватил Павел.
Когда они вошли в наугольную комнату, то в разбитое окно на них дунул ветер и загасил у них свечку. Они очутились в совершенной темноте, так что Симонов взялся их назад вести за руку.
Сначала молодые люди смеялись своему положению, но, когда они проходили гостиную, Павлу показалось, что едва мерцающие фигуры на портретах шевелятся в рамках. В зале ему почудился какой-то шорох и как будто бы промелькнули какие-то белые тени. Павел очень был рад, когда все они трое спустились по каменной лестнице и вошли в их уютную, освещенную комнату. Плавин сейчас же опять принялся толковать с Симоновым.
- Ну-с, Василий... как тебя по отчеству? - он заметно ласкался к Симонову.
- Мелентьич, - отвечал тот.
- Василий Мелентьич, давайте теперь рассчитаемте, что все будет это стоить: во-первых, надобно поднять сцену и сделать рамки для декораций, положим хоть штук четырнадцать; на одной стороне будет нарисована лесная, а на другой - комнатная; понимаешь?
- Понимаю-с, - отвечал Симонов. Он, в самом деле, все, что говорил ему Плавин, сразу же понимал.
- Что же все это будет стоить, - материал и работа? - заключил наконец тот с некоторым уже беспокойством в голосе.
- Материал - рублей пятнадцать; а работа что?.. Сделаю, - отвечал Симонов и вслед за тем как-то торопливо обратился к Павлу: - Только уж вы, пожалуйста, папеньке-то вашему напишите.
- Напишу, - отвечал Павел и сейчас же принялся писать; а Симонов, пожелав барчикам покойной ночи, отправился в свою избу.
На другой день, Плавин и обедать домой из гимназии не возвращался. Симонов тоже куда-то пропал, и Павлу сказали только то, что за Васильем прибегал и увел его с собою какой-то гимназический сторож. Под самые сумерки почти, Павел наконец увидел, что на двор въехали два ломовые извозчика; на одном возу сидел Плавин в куче разных кульков и тюков; а на другом помещался Симонов с досками и бревнами. Молодой предприниматель наш успел уже в гимназии составить подписку, собрать часть денег и купить на них все нужные вещи, которые, надо полагать, Ваньку даже заинтересовали, потому что он, с величайшею расторопностью, начал с извозчика Плавина таскать стопы оберточной бумаги, кульки с клеем, кистями, сажей, вохрой и мелом. Плавин, наскоро пообедав, велел Ваньке поставить самовар и в кипятке из него распустить клей и заварить на этой воде клейстер. Ванька побежал в кухню и весьма невдолге притащил оттуда огромный горшище с клейстером. Отвратительный клеевой запах и пар разнеслись по всей комнате; но молодые люди ничего этого не почувствовали и начали склеивать листы бумаги для задних занавесов и декораций. Павел работал даже с большим одушевлением, чем сам Плавин. Потом он не утерпел и сбегал посмотреть во флигель, что делает Симонов. Тот пилил бруски для рамок и напилил их уже огромное число. Жена Симонова сидела и сшивала холст для переднего занавеса.
На следующий день началось уже и рисование. Сам Плавин принялся за передний холщевой занавес. На нем он предположил изобразить, с имеющихся у него видов Москвы, большой Петровский театр. Павлу он поручил изготовлять декорации и научил его, как надо делать окна и двери. Для этого он велел ему одну сторону оконного переплета обводить краскою темною, а другую - посветлей, - филенки на дверях разделывать таким образом, чтобы слегка их оттенять, проводя по сырому грунту сажею, - и выходило отлично! Касательно лесных декораций у них вышел даже спор. Павел сначала было сделал на них голубое небо, потом стал выводить на нем корни и ветви, а около них размещать зеленые листочки. Плавин, увидев это, всплеснул только руками.
- Разве так рисуют деревья на декорациях? - воскликнул он: - сначала надо загрунтовать совсем темною краской, а потом и валяйте на ней прямо листья; один зеленый, другой желтый, третий совсем черный и, наконец, четвертый совсем белый. - Говоря это, Плавин вместе с тем и рисовал на одной декорации дерево.
- Это черт знает что такое выйдет! - возражал ему Павел, смотря на его работу.
- Нет, не черт знает; ставьте вашу декорацию и мою, и отойдемте вдаль.
Поставили, отошли. Декорация Павла оказалась - сеть какая-то; а у Плавина стояло точно живое дерево. Павел убедился, и этим способом дорисовал все остальные декорации.
От полковника получено было, наконец, письмо, извещающее, что Александра Григорьевна с величайшим удовольствием разрешает детям взять залу для такой умной их забавы. С своей же стороны Михаил Поликарпович прибавлял сыну: "Чтобы девушка гуляла, но дельца не забывала!" Полковник терпеть не мог театра.
- Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им за то платят?.. - говорил он, в самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять - для чего это люди выдумали театр и в чем тут находят удовольствие себе!
По получении разрешения от генеральши, Симонов тотчас же принялся устраивать в зале возвышенную сцену. Надобно было видеть, что делал этот человек. Он на себе одном перетаскал во второй этаж огромные доски и бревна. Автор даже затрудняется объяснить побуждавшие Симонова психологические причины, - одного желания потешить барчиков было мало; надо полагать, что Симонов сам уж очень любил театр. Молодые люди тоже не уступали ему в труде. У них все уже декорации были готовы, и установлены с приставными к ним дверями и крестьянскими хатами.
Повесили наконец и передний занавес. Симонов принялся его опускать и поднимать особенно приделанными бечевками на блоках. Павел (когда занавес поднимался) входил и выходил со сцены в нарисованные им двери, отворял и затворял им же нарисованные окна. Зрителей и на это зрелище набралось довольно: жена Симонова, Ванька, двое каких-то уличных мальчишек; все они ахали и дивились.
Театр, может быть, потому и удовлетворяет вкусам всех, что соединяет в себе что-то очень большое с чем-то маленьким, игрушечным.
Каждый вечер мои молодые люди ложились в постель - страшно перепачканные, с полуонемелыми от усталости ногами, но счастливые и мечтающие о том, что предстоит еще впереди.


X

ШИПЫ ИСКУССТВА

А хлопот впереди предстояло еще немало!.. Великий Плавин (за все, что совершил этот юноша в настоящем деле, я его иначе и назвать не могу), устроив сцену, положил играть "Казака-стихотворца"{64} и "Воздушные замки"{64}. Вместе с Павлом в одну ночь они переписали роли. В составлении костюмов Плавин показал почти гениальную изобретательность. "Казак-стихотворец", как известно, - пьеса малороссийская; а потому казачьи чепаны Плавин предположил сделать из гимназических вицмундирчиков; стоило только обрезать светлые пуговицы, да зашить красный воротник черным коленкором, и - готово! Бритую хохлацкую голову и чуб он устроил: чуб - из конских волос, а бритую голову - из бычачьего пузыря, который без всякой церемонии натягивал на голову Павла и смазывал белилами с кармином, под цвет человечьей кожи, так что пузырь этот от лица не было никакой возможности отличить; усы, чтобы они были как можно длиннее, он тоже сделал из конских волос. В этом виде Павел очень стал походить на хохла, и хохла уже немолодого, за что и получил от Плавина роль Прудиуса. Для казацких штанов был куплен красный коленкор, из которого жена Симонова накроила и нашила широчайшие шальвары. Шапки-мурмолки Плавин произвел из картона, разрисовав его под бараний мех. Молодого казака Климовского стал играть гимназист седьмого класса, большой франт, который играл уже эту роль прежде и известен был тем, что, очень ловко танцуя мазурку, вылетал в своем первом явлении на сцену. Роль писаря Грицко Плавин взял себе: он вообще, кажется, претендовал на самые яркие комические роли!.. Марусю едва уговорили играть очень хорошенького собой гимназистика Шишмарева, который был в гимназических певчих и имел превосходнейший тоненький голосок. Нарядить его положили в самый лучший сарафан жены Симонова, сделать ему две косы из льну и увить их лентами. Выучить петь нашу молодежь взялся знакомый нам Видостан. Об этом именно и упрашивал его, говоря с ним в театре, Плавин. Видостан оказался очень пожилым актером, одетым в оборванный, испачканный фрачишко и дырявые сапоги, так что надобно было удивляться, каким образом он когда-нибудь мог изображать из себя молодого и красивого русского князя. Павел начал петь свои арии с чувством, но заметно уклоняясь от всяких законов музыки, так что Видостан неоднократно ему кричал: "Постойте, барин, постойте - куда ушли?" Маленький Шишмарев, как канареечка, сразу же и очень мило пропел все, что ему следовало.
В "Воздушных замках" роль Альнаскарова Плавин отдал семикласснику, а Виктора-слугу взялся сам играть: он решительно считал себя разнообразнейшим комическим актером! Довольно большое затруднение вышло - достать желающего на роль вдовы. Маленький Шишмарев играл уже в "Воздушных замках" горничную, а из прочих гимназистов решительно никто не хотел брать на себя женских ролей. Надобно было подговорить некоего Разумова, бывшего гимназиста и теперь уже служившего в казенной палате, мальчишку очень бойкого, неглупого, но в корень развращенного, так что и женщин-то играть он брался не по любви к театру, а скорей из какого-то нахальства, чтобы иметь, возможность побесстыдничать и сделать несколько неблагопристойных движений. Когда Плавин стал его приглашать, он сначала ломался, отговаривался, надсмехался, но наконец согласился. Как учредители, так и другие актеры, репетициями много не занимались, потому что, откровенно говоря, главным делом было не исполнение пьесы, а декорации, их перемены, освещение сзади их свечами, поднятие и опускание занавеса. В день представления Ванька, по приказанию господ, должен был то сбегать закупить свеч для освещения, то сцену вымести, то расставить стулья в зале; но всем этим действиям он придавал такой вид, что как будто бы делал это по собственному соображению. Симонов тоже почти что с утра явился чисто выбритый, причесанный и, по обычаю, с нафабренными усами. С ним также пришла и жена его, - и уж не в сарафане, а в новом холстинковом капоте, в шелковом платочке, повязанном маленькою головкою, - и выглядывала еще очень недурною из себя. Она должна была в каменном коридоре, теперь ярко освещенном, разливать для актеров чай. Предусмотрительный Плавин купил на театральные деньги четверку чаю, несколько фунтов сахару и, кроме того, с какою-то ему уж одному известною целью, бутылку рому и бутылку водки.
Ранее всех явился франт-семиклассник. Он приехал на собственных лошадях, с своим человеком, несшим за ним картон с костюмами, в числе которых для Альнаскарова был сделан настоящий двубортный морской мундир, с якорным шитьем и с одной эполетой даже. Когда молодой человек этот стал переодеваться, то на нем оказалось превосходнейшее белье (он очень был любим одной своею пожилой теткой); потом, когда он оделся в костюм, набелился и нарумянился, подвел себе жженою пробкою усики, то из него вышел совершеннейший красавчик. Другие действующие лица тоже не замедлили явиться, за исключением Разумова, за которым Плавин принужден был наконец послать Ивана на извозчике, и тогда только этот юный кривляка явился; но и тут шел как-то нехотя, переваливаясь, и увидя в коридоре жену Симонова, вдруг стал с нею так нецеремонно шутить, что та сказала ему довольно сурово: "Пойдите, барин, от меня, что вы!"
Публика начала сбираться почти не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был в доме театр; на этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли и всем говорила: "У нас самих это было - Петя и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!" Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил и никогда не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: "Гаврило Никанорыч", он был называем: "Гаврило Насосыч". Что вберет в себя, то и выпусти